мальчишки задразнили: «Рыжая, рыжая, рыжая-бесстыжая!» Но я поколотила одного типа. А он потом в меня влюбился.

– Я в тебя тоже влюбилась, – сказала я серьезно. – Слушай, помоги мне выбраться отсюда. Сильно кружится голова.

Она подставила мне плечо. До чего она была великолепна!

– Ой, тетенька, а у вас тут кровь течет... и тут... – Она показала пальчиком на мое лицо, все перепачканное кровью. – О, здорово, и я вся перепачкалась!.. Бабушка заругается... Я помогу дотащить вас до выхода, а потом за фисгармонией спущусь. Я помню, где она в подвале стоит, мы сами с бабушкой ставили. Ой, а у вас глаза зеленые, как у меня!

Я так и не вынимала мягкие контактные линзы, заказанные мне Беловолком в «Оптике» на Крымском валу. Иной раз даже засыпала в них. Мне надоедало, недосуг было возиться с ними, окунать их на ночь в специальный раствор, потом утром снова нацеплять. Должно быть, для глаз это было вредно.

– Да, да, как у тебя... Ну давай, давай пойдем наверх... скорее...

И мы поплелись наверх.

Ступеньки. Ступеньки. Одна. Другая. Наверное, я потеряла много крови. И марля вся мгновенно пропиталась кровью. Моя сумочка висела у меня на плече. Девочка с курицей заботливо укутала меня в мой разодранный ножами, окровавленный плащ. Она смотрела на меня снизу вверх, как котенок, закидывая светящееся личико, и в ее крыжовничных глазах я читала сочувствие, ласку и любовь.

Любовь. Любовь, кровь и смерть. И деньги. Большие деньги. И все тайное, что когда-нибудь становится явным. И снова любовь. Неужели там, где любовь, смерть всегда рядом?

– Деточка, ты разорвала мне на бинты свое такое красивое платье... На денежку, купи себе новое... Бабушке скажи, она купит...

Я расстегнула сумочку, вытащила из кошелька зеленую купюру. Девочка засмеялась, и жемчуга у нее на шее зашуршали.

– Это поддельная денежка!.. Такие – в киосках продают... рубль стоит...

– Дурочка, возьми, настоящая...

Я затолкала ей сотню долларов за шиворот, она, ежась, захихикала. Последняя ступенька. Дверь. Все. Мы выбрались из подвала.

Ночная Москва, дыша теплой влагой, пахнула нам в лицо светом фонарей, шелестом ветвей, опушенных первыми клейкими листьями, живой тьмой синего неба. Небо было цвета лица Фрэнка, рокера, моего мальчика на бэк-вокале, на подтанцовках.

– А жемчуга у тебя – настоящие?.. – спросила я и коснулась пальцем розовой жемчужины у нее на тонкой шейке. – А курица голая тебе – зачем?..

Она снова звонко рассмеялась.

– Жарить! Как Робинзон Крузо, на вертеле! У нас с бабушкой есть камин... Буду жарить ее на огне, бабушку угощать...

– Тише, соседей перебудишь! Все давно уже спят... Ночь, я не знаю, сколько времени?.. Второй час, третий?..

– А никто никогда точно не знает, сколько на свете времени, – беспечно улыбаясь, трогая нежными пальчиками куриную ногу в пупырышках, тоненько сказала она.

... ... ...

Беловолк просто обалдел. Он рвал и метал. Он кричал: «Я узнаю, узнаю все равно, кто это сделал!» Алла морщилась, лежа в постели, перевязанная уже не грязной марлей – стерильными бинтами. «Не трудись узнавать, Юра. Они все равно нас всех замочат. Не наше это дело. У тебя хорошая крыша, я знаю, – она снова сморщилась от боли, – я догадываюсь, но все равно, Юра, если ты хочешь видеть меня живой – не надо! И если ты хочешь, чтобы я пела на „Любином Карнавале“... Я так поняла, ты перенес премьеру на апрель?» – «Да, на первое апреля. Люба изволит шутить! Ух, и пошутим мы! – Он яростно сжимал кулаки. – Я дурак, о, я круглый дурак! Теперь у тебя будет револьвер! Теперь я тебя без оружия из дому не выпущу! И вообще буду мотаться за тобой, как прихвостень! Как соглядатай! Как...» Он вдруг упал перед кроватью, где она лежала, вся перевязанная, с повязками и пластырями на лице и шее, на колени. «Как твой раб...»

Все, дожили. Алла смотрела, как тот, кто помыкал ею и понукал ее, прижимается лбом к ее руке, целует ее руку.

«Ты что, что ты, Юра... что с тобой?.. Не надо... мне неловко...»

Он поцеловал ее ладонь.

«Я все это время... нет, не буду говорить. Ты все равно никогда не поймешь мужчину. Ты баба и курица. Все бабы курицы. Даже самые умные. Тебе незачем знать о моих чувствах. Они только мои».

Он поднялся с колен, отряхнул брюки, посмотрел на нее с внезапной ненавистью, почти с отвращением. И, резко хлопнув дверью, вышел из спальни.

Алла закрыла глаза, вытянула руки на одеяле. Раненая рука тихо ныла. «Вот и я, как Люций, у постели которого я сидела в больнице. Теперь у меня тоже раненая рука, и будет шрам. И, когда я буду петь в открытых платьях, публика будет, любопытствуя, таращиться на мой шрам. Шрам придает женщине очарования, как говорила когда-то Акватинта. Неужели и этот, несгибаемый продюсер Беловолк, готов?.. Да, похоже. Мужчину и женщину нельзя поселять в одном доме. Ну не с сушеной же воблой Изабеллой ему спать, сама подумай, Алка». Она перевернулась на бок. Сунула руку под подушку. Вытащила истрепанный вконец VIP-журнал.

В который раз – в бессчетный – уперлась взглядом в яркую глянцевую фотографию.

Ну, еще раз, Алла. Давай еще раз. Пышноволосая Рита Рейн. Смеющийся Беловолк. Наивно улыбающийся, радостный Женя Лисовский. Показывающий зубы толстый Зубрик, а глаза – свинячьи, угрюмые. Блестящий, изящный Рене Милле. Хохочущий во все горло победительный Люций. Бахыт, бледный, сжавший губы, глядящий на Риту летящими навылет глазами.

И Люба. То есть ты, Алла. То есть, конечно, Люба. В смелом обольстительном декольте. С закинутым в счастливой улыбке лицом. Счастливая молодоженка. Известная певица, набирающая обороты славы. Загорелая на пляжах Лазурного Берега, Сицилии. Бросившая в фонтан Треви монетку – чтобы вернуться сюда. Прижавшаяся к мужу, обнимающему ее за плечо.

Люба Башкирцева, еще не знающая, что она умрет.

Что она умрет промозглой ноябрьской московской ночью от неизвестного оружия, в своей постели, у себя дома в Раменках, закидывая в подушках голову в последнем отчаянном хрипе.

Господи, это надо же мне было так надраться коньяка той ночью, что я спала как сурок и ничего не слышала. Не слышала, не видела убийцу. Вот уж впрямь – спала как убитая.

Я осталась жива. Я должна найти разгадку. Должна!

В твою память, Люба. Не из-за этого шантажиста-папарацци. Не по его приказу.

По приказу моей совести. Из любви к тебе.

Потому что сейчас я знаю, что и как ты делала для того, чтобы другие люди развлекались и отдыхали. Как ты пахала. Как ты выжимала из себя соки. Как ты вскакивала по утрам, кувыркалась на матах, потела на тренажерах, вставала к роялю, распевалась часами, как всюду таскала с собой ноты, клавиры, партитуры. Как выходила из себя, договариваясь с композиторами, с режиссерами, с осветителями, с кордебалетом, с мальчиками и девочками на бэк-вокале, с оркестрантами, с администраторами гостиниц, с журналистами, с немыслимой кучей народу вокруг тебя, который хотел от тебя лишь одного: чтобы ты была Любой Башкирцевой. Чтобы ты пела, а они бы причмокивали языком: м-м, вкусно! Сегодня Люба поет отменно! Какую стильную вещицу она придумала на этот раз! Ну-ка, чем она порадует нас завтра?! Не деградирует?! Не скурвится?!

Артист идет по канату. Он может сорваться в любое время. И публика будет лишь улюлюкать, свистеть, галдеть. Публика будет радоваться падению артиста. Ибо публика думает, что и тогда, когда артист разбивается насмерть, – он продолжает развлекать и потешать. На миру и смерть красна, так?.. Что будет с публикой, когда она узнает, что ее любимая артистка мертва, а их все это время развлекала и потешала – другая?!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату