сущности, это уже другая картина.
— Да, да, — согласился Шишков, — ничто в жизни не повторяется. Есть похожие ситуации, но абсолютно схожих нет, есть похожие люди, но попробуйте найти двух одинаковых… А правда, что для британского консула копию с «Разлива Катуни» сделали вы лучше оригинала? — поинтересовался.
— Консулу Карауну я сделал хорошее повторение, это правда, Вячеслав Яковлевич, да только оригинал этой картины я ни за какие деньги ему не отдам.
— И правильно! Ваши труды принадлежат России, а не Британии.
Они стояли рядом, оба рослые, крепкоплечие, на этом, однако, и кончалось их сходство. Гуркин скуластый, смуглолицый, волосы ежиком, маленькие усики над чуть вздернутой губой — и одет просто: синяя косоворотка, пиджак… Зато Шишкова хоть сейчас под венец — все на нем с иголочки, новомодное. Впрочем, понять его можно: Вячеслав Яковлевич недавно женился на петербургской красавице и должен был держать форс.
— А все же отчего вы считаете, что лучше оригинала сделать нельзя? — спросил Вологодский, держа в руках и медленно перелистывая какую-то книгу.
— Напротив, — вступился за Гуркина профессор Кружении. — Григорий Иванович утверждает, что повторение можно сделать гораздо лучше, совершеннее оригинала, но…
— А мне кажется, слишком буквально поняли вы Григория Ивановича, — вмешался Николай Глебович, и Таня посмотрела на отца с ревнивой опаской — ей всегда хотелось, чтобы на людях, в обществе, отец выглядел не хуже других, по меньшей мере. Она перевела взгляд на Гуркина, точно проверяя, как он воспринял реплику отца.
— Николай Глебович прав, — как бы отвечая на ее молчаливый вопрос, сказал Гуркин, — я действительно имел в виду другое: повторение глубже и совершеннее оригинала может быть только по технике исполнения. Иначе говоря, повторение — это рука художника, а подлинник, оригинал — душа и сердце. Мой учитель Иван Иванович Шишкин однажды сказал: художник не тот, кто научился копировать и малевать, а тот, кто уяснил для себя — ради чего и во имя чего он это делает.
— Прекрасные слова, — согласился Шишков. — Они в полной мере относятся и к нам, литераторам. Вам же, Григорий Иванович, бояться нечего — ваши картины сами за себя говорят. А неубывающий интерес публики — разве не об этом говорит? Сегодня около тысячи человек побывало…
— Это я вас должен благодарить, — улыбнулся Гуркин. — Как организатора и распорядителя выставки.
— Моя тут заслуга незначительная, — возразил Шишков. — Смотреть идут не на меня, а на ваши картины. Такое событие в городе не часто случается.
— Что и говорить, событие для Томска замечательное, — поддержал Николай Глебович. — Открою вам в связи с этим один секрет: за эту неделю, которую томичи назвали гуркинской, в городе намного уменьшилось количество заболеваний… Да, да! Представьте себе. Не могу дать этому научного объяснения, но это факт.
Потанин, сидевший до того молча, повеселел и оживился:
— А я что говорил: все наши недуги проистекают от того, что недостаточно знаем и понимаем искусство, а главное — слишком далеко ушли от природы. Вот она и мстит нам.
Вроде и в шутку было сказано, а подхватили разговор и повернули к серьезному.
— А ведь и впрямь, Григорий Николаевич, все это непостижимо, — взволнованно отозвался профессор Круженин. — Есть, есть в искусстве некий врачующий, исцеляющий момент.
— Искусство спасет мир, — насмешливо сказал Вологодский, ставя книгу в шкаф и с грохотом закрывая дверцу. — Как все просто. Одно мне ясно: искусство, если оно истинное, разумеется, было и остается загадкой. Потому и является оно привилегией лишь избранного круга людей…
— Избранного? — перебил Потанин, и в старческом лице его проглянул молодой задор. — Простите, а как же тогда понимать слова Толстого? Это же он сказал: искусство есть выразитель чувств — и оно тем выше и понятнее, чем больше людей объединяет вокруг себя… Объединять людей — вот задача настоящего искусства.
— Граф Толстой тоже не был безупречен в своих суждениях.
— Может, и не был. Скорее, что не был, — сердито согласился Потанин. — Но к истине он стоял ближе, чем многие его современники. А как думает художник? — посмотрел на Гуркина.
— Художник думает лишь об одном, когда пишет: как лучше передать, выразить в красках настроение, чувства и мысли свои, — ответил Гуркин. — А когда напишет, думает о другом: поймут ли его? И станут ли его картины достоянием широкого круга людей? — Гуркин помедлил и признался: — Потому и мечтаю я поехать со своими карги нами по Сибири, побывать на Востоке, в Америке… Поедемте, Вячеслав Яковлевич, — повернулся к Шишкову, — устроим кругосветное путешествие. С вами я хоть на край света! А?
Потанин подвигался в кресле, не то пытаясь подняться не то усаживаясь поудобнее, и едко заметил:
— Куда ему, он и Сибирь-то решил оставить, собрался в Петербург, а вы его зовете путешествовать, в Америку тянете. Да его скоро к нам и калачом не заманишь.
— Это несправедливо, Григорий Николаевич, — обиженно свел густые брови Шишков.
— Ах, несправедливо! А уезжать из Сибири, по-вашему, справедливо? Да это, если хотите, бегство позорное.
— Вам же известны причины моего отъезда.
— Не знаю. Не знаю я ваших причин, — не на шутку разгневался Потанин. — Не знаю и знать не хочу. Причины всегда найдутся. А вам бы следовало помнить и не забывать, на какой почве взошел и произрастал писательский, ваш талант.
— Это я помню. И никогда не забуду. Сибирь была и| останется для меня второй родиной.
— То-то и есть, что второй, — буркнул Потанин. — Что же в таком случае вас, инженера и литератора сибирского, потянуло в столицу?
— Дела. И только — дела.
— Ах, дела… А в Сибири у вас и дел уже не стало?
— Сибирские дела и подвигнули меня на этот шаг, — пояснил Шишков, расстегивая пиджак и расслабляя галстук, — жарко стало. — Мне, Григорий Николаевич, не столица нужна, а Министерство путей сообщения… Надеюсь пробить, наконец, и осуществить проект Чуйского тракта. Иначе не одолеть нашу российскую косность.
— А! — махнул рукой Потанин. — Езжайте, коли решили Вас, как я погляжу, не переубедить. Езжайте, езжайте, коли находите нужным, — неуступчиво повторил, — коли угораздило вас жениться не на сибирячке… Вот вам и причина ваша!
— Да ведь и дело, затеянное Вячеславом Яковлевичем, действительно важное, — вступился за Шишкова с некоторым запозданием Гуркин. — Построить дорогу в горах…
— Кто с этим спорит — дорога нужна. И заслуг Вячеслава Яковлевича в этом деле никто не умаляет. Напротив. Потому и жалко отпускать из Сибири такого человека… Жалко! — признался Потанин. — Сибирь и без того со всех сторон обирается… А дорога нужна, — согласно покивал. — Дорога эта поможет алтайскому народу выйти из темноты…
— А не кажется вам, что по этой дороге хлынут в горы предприимчивые, оборотистые люди и еще больше закабалят алтайский народ? — спросил профессор Круженин.
— Может, и хлынут. Но дорога сделает свое дело, непременно сделает! — стоял на своем Потанин. — Хотя и в ваших опасениях есть резон. Оборотистых людей и впрямь нужно опасаться, ибо для них интересы народа ничего не стоят. Главное для них — собственные интересы. А между тем всякий народ, большой или малый, имеет свою самобытность, свой характер — и с этим нельзя не считаться. Иначе погубим, потеряем и то, что осталось, сохранилось к сегодняшнему дню 1915 года. Да, да, — горячо продолжал Потанин, — потеряем. Как потеряли в свое время коттов и асанов — были такие народы в Сибири. А хойданы, омоки, анюиты… Где эти племена? И не могло ли быть сегодня среди них своего Менделеева или Гуркина? А разве судьба нынешних сибирских племен намного улучшилась? Разве не находятся они, как и прежде, на грани вымирания, гибели? Да и не только сибирские, — прибавил с горечью. — Где, скажите, самобытное племя тасманийцев? Нет ни одного человека, всех уничтожили, обрекли на гибель английские колонизаторы. А где