наши сибирские аринцы? Последнего из них путешественник Миллер встретил полтора века назад. Да, вот как: исчез бесследно целый народ, погибла нация! Помните печальную самоедскую сказку? — чуть помедлив, спросил. — Так вот, было у самоедов семьсот шатров, — неторопливо продолжал. — И жило в этих шатрах много народу. Детей же не было, дети рождались — и тут же умирали. Только у одного самоеда был маленький сын, чудом уцелевший. И вот однажды проснулся он и увидел, что все люди его племени умерли, а все олени пропали… Что делать? И решил он идти, куда глаза глядят, этот самоедский мальчик. Шел через глубокие снега, через леса дремучие, голодный и обессилевший, падал от усталости, грыз кости, уже обглоданные зверями… Встречались ему люди, но не понимали его и безжалостно гнали, били и несколько раз убивали. Однако всякий раз, когда это случалось, появлялся старик с железной палицей в руках, ударял ею об землю — и мальчик оживал. И шел дальше…

Потанин умолк, оборвал сказку. Тихо стало. И в этой тишине стук настенных часов, с плавно и мерно раскачивающимся маятником, напоминал чьи-то шаги…

— А дальше? — шепотом спросила Таня. — Что с этим мальчиком стало?

— Не знаю. Что с ним будет, не знаю, — вздохнул Потанин. — Время покажет.

— Вот вам сказка, а в ней намек! — усмехнулся Вадим.

— Всякая сказка с намеком.

— Увы! И с благополучным концом, — добавил Вадим и покраснел от волнения и неожиданной своей смелости. — Если бы и в жизни так.

— И в жизни, друг мой, многое можно исправить, переменить.

— Ждать волшебного старика с железной палицей?

— Зачем ждать, надо самим работать. Искать свой путь.

— А где он, этот путь? Где? — спросил Вадим. Таня тронула его за руку, опасаясь, что сгоряча он может и самому Потанину наговорить дерзостей. Вадим резко повернулся и отошел к окну. Сказал оттуда с усмешкой:

— Завтра должен народиться большой русский бог… Кажется, так купец Харлашка говорит в вашем рассказе, Вячеслав Яковлевич? Может, этот большой русский бог и укажет истинный путь?

— Бог-то бог, да будь и сам не плох! Каждый волен выбирать свой путь, лишь бы это было не во вред другим, — сказал Потанин. — И если отдельный человек имеет такое право, отчего же такого права не иметь народу? Права на самоопределение. И чтобы никто на это право не посягал. Ну, и образование, — добавил многозначительно и посмотрел на Гуркина. — Это, конечно, в первую очередь. Без этого никакой народ не выйдет из темноты. Скажу больше: с этого начинается всякая свобода… А разве люди не для этого рождаются, не для свободы?

Близилась уже полночь. А разговорам не было конца.

Таня зашла на выставку в день закрытия. Хотела еще раз увидеть «Хан-Алтай», постоять у своего любимого «Озера», но опоздала: залы были уже пусты, картины сняты, и стены зияли холодной белизной. Таню словно сквозняком прохватило в этой оглушающей пустоте… И только в углу, за колонной, заметила она небольшой этюд в массивной деревянной раме, то ли забытый, то ли оставленный здесь по какой-то другой причине. Таня долго разглядывала этюд, чувствуя дыхание весенней Катуни: взломанные льды громоздились у берега причудливыми торосами, которые, казалось, вот-вот двинутся и сомнут, раздавят на своем Пути все живое. Но светило солнце, полнилась и набирала сил река и такой теплой и ласковой синевой отливало небо, что верить в худшее не хотелось. «Все будет хорошо», — подумала Таня. И вдруг почувствовала, что кто-то подошел и остановился у нее за спиной. Она обернулась, увидела Гуркина и сильно смутилась:

— А я вот опоздала… Кончился праздник. Гуркин смотрел на нее с грустным вниманием.

— Это правда, что мои картины — для вас праздник?

— Да, — поспешно и твердо ответила она. — Правда.

— Спасибо. Для меня это очень важно… Очень! Может быть, важнее всех газетных дифирамбов. Спасибо! — голос у пего был густой и теплый, как небо и воздух на этюде, к которому хотелось прикоснуться.

— Это вам спасибо, Григорий Иванович, я так много поняла за эти дни… Эту весну я всегда буду помнить.

Гуркин улыбнулся:

— Весен, Танюша, у вас еще много впереди.

— Нет, нет, эта весна особенная, поверьте.

Таня стояла, сцепив руки, стараясь унять дрожь в пальцах, но не в силах унять волнения и внутренней дрожи. И даже мысль об отъезде Вадима Круженина в действующую армию, на фронт, мелькнувшая вдруг, показались до странного чужой, непонятной и не могла испортить настроения.

— Ну что ж, — тихо и мягко сказал Гуркин, — дай вам бог, чтобы праздник ваш как можно дольше был с вами. Знаете, я вас очень прошу: возьмите на память этот этюд. Очень вас прошу.

— Нет, нет, — словно испугавшись чего-то, быстро проговорила Таня и умоляюще посмотрела на художника. — Нет, нет, Григорий Иванович, это невозможно… Нет, нет!..

Вдруг она повернулась, закрыв лицо ладонями, и кинулась прочь, поскорее к выходу, не в силах сдержать слез и не желая их показывать… Потом наступило облегчение, она успокоилась. И медленно, как бы нехотя, шла по талому снегу в сторону Воскресенской горы, все время видя перед собой синюю кромку неба и синие, как небо, купола нагорной церкви.

«Все будет хорошо, — печально и успокоенно думала. — Все будет… как надо. А как надо?»

6

Работа с утра не заладилась и весь день пошел наперекосяк. Гуркин писал и не мог дописать, закончить новую картину, которую начал вскоре после приезда из Томска. Краски будто смеялись над ним, ложась на холст неровным, грязно-серым слоем. Выходило не то, совсем не то… Гуркин шлепал кистью, растирал некоторые места пальцем, чувствуя пружиняще-податливую упругость холста, но добиться нужного тона никак не мог — словно впервые он взял в руки палитру и кисть и словно стоял перед ним не мольберт, а стена возвышалась, преодолеть которую не было сил. Как же так? — думал он. — Теперь, когда были написаны и по всей Сибири известны такие его картины, как «Хан-Алтай» и «Озеро горных духов», десятки других пейзажей, когда друзья говорили и газеты писали о нем не иначе, как о мастере и певце Горного Алтая, когда и сам он в это поверил, краски и кисти вдруг вышли из повиновения… Неужто «Хан- Алтай» и «Озеро горных духов» — это его вершины? И выше ему уже не подняться, лучше не написать?

Гуркин положил палитру, отступил к окну и долго смотрел на мольберт, стоявший посреди мастерской, как распятие… Пахло сухим нагретым деревом, красками. Стены мастерской были сплошь увешаны этюдами, и Гуркин не, глядя мог сказать, где и какой из них висит, когда и где написаны — «Пруд» или «Цветы у пруда», «Юрта в саду художника»… Он повернулся и посмотрел в окно: юрта] стояла в глубине двора, окруженная молодыми березами, пихтами и лиственницами, посаженными лет семь назад.

Тогда ему пришло в голову — вот здесь, под окнами, вблизи мастерской, на берегу пруда, воссоздать во всей красе и во всем многообразии уголок алтайской природы. Кроме берез, пихт и лиственниц, он посадил еще несколько елок и три кедра, провел через сад ручей… Юрту же он построил тремя годами раньше, в то лето, когда переехали они из Улалы и, облюбовав на окраине села, у подножия горы Ит-Кая, поляну, срубили дом, а потом и мастерскую, просторную, светлую, окнами на восток и юг. Здесь и написал он все свои лучшие картины.

А юрта зимой пустовала. Снегом ее заносило — и она стояла, похожая на стог сена. Зато летом лучшего жилья не придумаешь — прохладно в жару и уютно в ненастье.

Сейчас вокруг юрты бегали ребятишки, громко смеялись. День был тихий, солнечный. Тонкая струйка дыма над конусообразной юртой едва была заметна в воздухе…

Прошла мимо окон Марья Агафоновна, держа в одной руке охапку дров, а в другой ведро с водой, прикрикнула на ребятишек — тех словно ветром сдуло.

Вы читаете Переворот
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату