Желтоватая кожа скомкана морщинами.

— Беда, Марина, беда… — говорит Павел Васильевич, — я-то надеялся, моим ученикам не придется воевать. Глупо потратить свою юность на войну.

Да-да, то стихотворение, которое он прочел тогда в классе… Там тоже было про войну, юность и беду, а еще — Марина почти помнит слова — о том, как он стоит на полустанке, в какой-то замызганной шапчонке, и даже серебряная звезда на ней — не настоящая, а вырезанная из консервной банки, и разговаривает с какой-то девушкой, и угощает ее хлебом. Марина, конечно, понимает, что «я» в стихотворении — это вовсе не Павел Васильевич, но почему-то вдруг представила его таким — молодой, черноусый, улыбающийся, веселый, задорный, худой… Такой он, наверное, и был когда-то, а теперь лежит неподвижно, он, переживший столько фульчи-атак, сражавшийся с ромерос и тингами, побывавший в Заграничье и вернувшийся назад…

— Вы ведь выздоровеете? — спрашивает Марина. — Выздоровеете и вернетесь в школу?

Павел Васильевич чуть заметно качает головой.

Марина выходит из больницы. Яркое майское солнце, зелень свежих газонов, первые хлопья тополиного пуха. Марина вспоминает поцелуй, прикосновение чужих мертвых губ. Вспоминает, что Майк шептал на прощание… об этом она тоже ничего не рассказала Павлу Васильевичу.

Марина хотела бы еще раз увидеться с Майком, но сейчас перед ее глазами все еще стоят поникшие седые усы, изрезанная морщинами кожа, утопающая в подушке голова, закрытые глаза. «Не хочу запомнить его таким, — говорит себе Марина, — не хочу». Она снова вспоминает тот урок (неужели в самом деле — последний?), вспоминает, как Павел Васильевич стоял, опираясь кулаками на стол, и гулким голосом читал: Сзади Нарвские были ворота, / Впереди была только смерть.

«Как верно, — вдруг понимает Марина, — столько раз я их слышала и только сейчас поняла. Действительно: впереди — только смерть.

Не только у Павла Васильевича — у всех нас».

3

— Я сама видела: они целовались! — шепчет Марина. — Я дверь из тамбура открыла, а они — целуются! Ну как меня увидели — сразу сели так строго, будто ни в чем не бывало. Я даже глазам своим не поверила!

Ника бы тоже не поверила, сколько бы Марина ни говорила «у них роман, у них роман!». ДэДэ и Зиночка! Он же старый совсем, лет сорок, наверное! А Зиночка — три года после института, значит, лет двадцать пять. Что она в нем нашла?

С другой стороны — чего удивляться? Вот Гоша еще когда рассказал, что Зиночка к ДэДэ тайком в гости ходит, — и Марина сама потом говорила: «У них роман, у них роман!» Что ж не целоваться, если роман?

ДэДэ и Зиночка едут в соседнем купе. Едут вдвоем — плацкартный вагон полупустой: всего народу — шумная студенческая компания в одном конце и десять человек их экспедиции — в другом. Десять человек — значит, три купе: ДэДэ и Зиночка, мальчишки из восьмого класса и Ника с друзьями.

ДэДэ — классный руководитель в восьмом классе, и мальчишки, очевидно, его любимцы. Нике они сразу не понравились: заносчивые, громогласные, грубоватые. Только загрузились в поезд, сразу разложили у себя в купе еду, открыли консервы, начали есть, а никого не позвали, только ДэДэ, но тот отказался. Так они и едут сами по себе всю дорогу, будто в какой-то свой отдельный поход.

Вот и сейчас — пахнет вареной курицей и консервированными овощами. Ника сглатывает слюну. Они в дороге уже почти сутки, она немного устала. Стучат колеса поезда, за окном — маленькие неказистые домики, небольшие рощицы чахлых деревьев, телеграфные столбы, редкие полустанки. Уже вечер, но все еще светло.

«Белая ночь за окном, Белое море впереди», — думает Ника.

— Ты как хочешь, — говорит Марина, — а я лягу спать.

Через минуту она уже в спальнике, укрывшись с головой. Только нос торчит, да еще — прядка каштановых волос.

Лева тоже спит, на верхней полке. Гоша минут пятнадцать назад сказал, что пойдет почистить зубы — да так и не вернулся.

«Может, случилось чего?» — думает Ника и выходит из купе.

Проходя по коридору, бросает быстрый взгляд на Зиночку и ДэДэ. Нет, вовсе не целуются — сидят каждый на своем месте. Зиночка вроде читает, ДэДэ смотрит в окно или дремлет.

Ника открывает дверь тамбура. Пахнет нагретым за день железом, машинным маслом, горьким табачным дымом, железнодорожной пылью.

У окна одиноко стоит Гоша.

— Ты чего? — спрашивает Ника.

— Стою, — отвечает мальчик, — в окошко смотрю.

— Можно я с тобой?

— Пожалуйста.

Они стоят рядом. Если скосить глаза, можно увидеть в холодном свете северного солнца Гошин профиль — такой знакомый, со вздернутым носом, припухшими губами. Если смотреть за окно — тот же холодный свет, те же домики, те же рощицы и столбы, уже который час подряд.

— Я считаю, Марина не должна была себе их забирать, — говорит Ника.

— Кого? — спрашивает Гоша.

— «Херушингу», — шепчет Ника, — пистолеты Алурина. Помнишь, он ведь тебе их давал, сказал еще «легко взять, трудно выпустить».

— Да-да, помню, — поднимает голову Гоша, — «Херушингу-2001», 45-й калибр, магазин на 20 патронов, специальная модель с увеличенной убойной силой. Жалко, патронов всего одна коробка осталась. Может не хватить.

Он говорит это так спокойно, что Нике становится не по себе.

— А вдруг — вообще не пригодятся? — спрашивает она.

— Вообще никогда? — удивляется Гоша. — Это вряд ли. Ты представь, ведь если моя мама в самом деле разрушит Границу — все равно надо будет от этой нечисти защищаться. Это ведь древнее оружие, еще до Проведения Границ такое делали. Мертвые — они ведь разные бывают.

— Ну да, — Ника кивает, — я вот тоже… серебряный нож взяла. На всякий случай.

— Кухонный? — спрашивает Гоша. — Как Леля?

В его словах Нике слышится какая-то обида. «Ну да, — думает она, — Гоша, наверное, все еще огорчается, что Аннабель не поехала с ними». Она ему нравилась, Ника помнит.

— Нет, не кухонный, — говорит она, — настоящий боевой нож. У тети Светы взяла. У нее — целый арсенал, я же говорила.

— Клево, — вяло соглашается Гоша.

Они молчат. Ника слышит стук колес, скрип металлических сочленений, механический грохот — и сквозь этот шум еле-еле пробивается слабый звук Гошиного дыхания. За окном — бледным светом горит небо, бесконечными линиями перекрещиваются провода — словно несколько человек опустили карандаши на рулон самописца, слабо двигают ими, а лента все разматывается и разматывается, линии все длятся и длятся, то сближаясь, то расходясь, пересекаясь, сливаясь вместе…

Ника вспоминает, как Алурин погладил ее по голове и сказал, что она похожа на его дочку. Ей немного обидно, что Марина взяла пистолеты себе: совсем немножко, но Ника чувствует себя наследницей Алурина. Ладно бы Гоша, но Марина-то тут при чем?

Провода за окном никак не кончаются, и невозможно оторвать глаз от их лаконичного узора на фоне блеклого неба. Когда-то, много лет назад, Ника тоже ездила на поезде — с мамой и папой, тоже смотрела в окно на перекрещивающиеся линии проводов, на пробегающие домики, тоже слушала стук колес,

Вы читаете Живые и взрослые
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату