Насупился Тренька.
— Я ужин согрел, — сказал со скрытой укоризной: мол, со мной и говорить не желаете, а я о вас подумал, позаботился.
— Молодец, — похвалил, хоть и не весело, Фёдор Богданович и принялся полевое охотничье платье менять на обыденное.
Засуетился, ободрённый добрым словом, Тренька. Разом всё на столе собрал для Фёдора Богдановича и Митьки.
— А сам что? — спросил старший борзятник.
— Я, — Тренька глаза отвёл, — вас не дождавшись, поужинал.
Фёдор Богданович, к Тренькиной великой досаде, уговаривать его не стал, а обратился к Митьке:
— Поешь, Димитрий.
Митька, сидя на лавке в дальнем углу, покачал головой.
Возвысил голос Фёдор Богданович, что случалось с ним очень редко:
— Кому сказано!
Митька к столу присел, словно через силу, ложку взял.
Встревожился Тренька, не иначе у Митьки с Ларькой драка вышла.
Расспросить бы. Да уж больно пасмурны оба, что Фёдор Богданович, что Митька. «Ладно, — решил, — подожду малость». И спохватился: Фёдор Богданович с Митькой — худо ли, хорошо — ужинают. А Ласка с Бураном как?
Поёрзал на сундучке, где сиротливо притулился. И будто между прочим:
— Я тут малость каши не доел, так, может, отнесу Ласке-то с Бураном. Набегались, поди, тоже есть хотят.
Разом опустили ложки Фёдор Богданович с Митькой. На Треньку уставились так, что у того душа прямёхонько в пятки.
Проглотил слюну Тренька:
— Немного оставил, самую малость… — и полез под лавку за спрятанным чугунком. Тряпицу, коей чугунок обёрнут был, чтобы не остыл, развернул. — Вот…
У Фёдора Богдановича скулы, кажись, сами собой заходили.
Бухнулся Тренька на колени. Заплакал.
— Не ел я кашу! Провалиться мне на месте, коли вру. Неделю голодовать буду, не гневайся только. Жалко мне Ласку с Бураном. Для них оставил…
К борзятникову сапогу прильнул:
— Ну, прибей, поколоти, что ли, только не гляди так!
— Встань, Тереня, с полу, — приказал Фёдор Богданович.
Встать не встал Тренька, а глаза с опаской поднял.
Фёдор Богданович темнее прежнего. А у Митьки по щекам слёзы текут. Сколько помнил себя Тренька, отродясь такого не видал, крепким, словно кремень, всегда был Митька.
— Вот что, парень, — продолжал Фёдор Богданович, — ставь чугунок на стол да принимайся за него. Не нужна твоя каша Ласке с Бураном. — И, отвечая на Тренькин немой вопрос, пояснил: — Уступили рытовскому кобелю Смерду в волчьей травле. Потому удавлены, по княжьему приказу, на осиновом суку. Нет их более — ни Ласки, ни Бурана…
Остолбенел Тренька.
А Фёдор Богданович:
— Митька вступился за собак, так, вишь, как его Ларька с другими слугами отделали. И то ещё не вся беда, Терентий. Променял князь Димитрия на пса Смерда.
— Смеёшься… — не поверил Тренька. — Разве можно человека на собаку сменять?
Однако по лицу Фёдора Богдановича понял: не шутит старый борзятник.
— Неужто такой закон есть? — растерялся.
— У князя и Рытова закон, что дышло — куда повернули, туда и вышло, хмуро заметил Фёдор Богданович. — Ты вот что, Терентий, поешь, да не глядя на поздний час — домой. Обо всём скажи деду и передай, чтобы он немедля ко мне шёл. Надежды мало из беды Димитрия вызволить, однако и наималейшую надобно использовать. И помни, ко мне прежде, не к князю.
Собрался мигом Тренька, ужинать не стал. И, всхлипывая и слёзы рукавом утирая, пустился бегом домой.
Заголосила мать, едва Тренька выпалил страшную весть. Бабушка, как и сам Тренька, поначалу не поверила:
— Будет пустое молоть!
Дед белее бороды сделался:
— Не путаешь ли чего?
— Всё как есть… — помотал головой Тренька.
Засуетился дед. Одёжку принялся надевать — в рукава не попадает.
— Может, мне с тобой? — встревожилась бабушка.
Дед от неё, ровно от назойливой мухи, отмахнулся. Забормотал, словно не в себе:
— Вестимо, после охоты хмелен был князь. Наговорил пустого да лишнего.
И, велев ждать его, ушёл в ночь, почитай, уже чёрную.
— Что же теперь будет? — растерянно спросил отец.
Бабушка за одёжку взялась.
— Не годится так, — молвила. — Одевайся, Яков. Надобно в Троицкое идти.
Глава 7
«Мы люди вольные…»
Деда привезли к вечеру.
По вере своей государю-батюшке Петру Васильевичу и характеру вспыльчивому, направился он не к старшему борзятнику, а прямёхонько в княжьи палаты. Попал в худую пору. Был жестоко бит по княжьему повелению. И теперь лежал на телеге под стареньким кожушком — глаза закрыты, борода в небо смотрит.
Жутко сделалось Треньке:
— Неужто помер?
— Живой, только слабый очень… — Бабушка поправила неподвижную дедову руку.
Кроме неё, возле телеги — отец, дядька Никола, видать, недавно подошедший, и чужой мужик в новом овчинном тулупе, опоясанном красным кушаком, и лисьей шапке с малиновым верхом. «Должно, рытовский», сообразил Тренька.
Отец с дядькой Николой перенесли деда в избу, бережно положили на лавку под образа.
Бабушка распорядилась:
— Яков, лошадь распряги, корму задай. Степанида, стол накрой. — И с поклоном к мужику чужому: — Откушай, батюшка, чем богаты.
Тот отказываться не стал:
— Спасибо, хозяйка. В лихой час свиделись. Ну, да бог милостив, глядишь, обойдётся.
Сначала не клеился разговор. Выпили винца — языки развязались.
Похрустывая солёным огурцом, осведомился дядька Никола у гостя:
— Звать как? Кем у господина своего служишь?
— Холоп я Ивана Матвеевича старинный и приказчик его, — степенно отвечал гость. — А зовут Трофимом.
— Однако, — прищурился дядька Никола. — С чего бы Ивану Матвеевичу посылать со стариком безвестным, князем наказанным, своего приказчика?
Бабушка сдвинула брови: