Посреди комнаты стоял накрытый белой скатертью стол с бутылкой красного вина на нем, с салфетками, с тарелками, с яйцами, со стопками. В центре сидела высокая, почтенная тетя Гита в старом китле[13] дяди Зиши, с очками на носу. Она покачивалась и с чувством читала по книге.
Зелменовы вышли из своих домов и, стоя на пороге, издали смотрели — немного со страхом, немного со стыдом — на дом, откуда шли все бедствия.
Не спятила ли тетя?
Маленькие реб-Зелмочки, заложив пальцы в носы, висели под окнами дяди Зиши и заглядывали в комнату с удивлением и ужасом. По поведению тети, по всем ее движениям они понимали, что она, должно быть, собирается умирать. Маленькие реб-Зелмочки слышали о том, что люди умирают, но они еще не знали, как это делают.
Тем временем послали за Тонькой, чтобы она как можно скорее пришла посмотреть, что творится с матерью. Люди растерялись. Хорошо еще, что дядя Ича в ту пору как раз вернулся с улицы. Он сразу подошел к окну, заглянул в дом и после того, как с холодным спокойствием понаблюдал за тем, что она там делает, повернулся к собравшимся во дворе:
— Олухи, разве вы не видите, что она справляет Сейдер?
Зелменовы рванулись к окнам. Действительно, тетя Гита сидела и читала Агоду.[14] Она макала палец в вино и «смывала напасти».
Двор почернел от Зелменовых.
Они группками стояли у окон тети Гиты, как евреи в Египте, говорили о Пасхе, о вине, а потом о Питоме и Раамесе.[15] Затем они перешли просто к сплетням и галдели, как дикари.
Но очевидно, тете Гите было мало ее собственной набожности, у нее была еще потребность наказать людей, сбившихся с пути истинного. Она вдруг встала, открыла окно во двор и, когда стихло, сказала:
— А ты, Ичка, думаешь, что тебе, не дай Бог, повредит, если будешь соблюдать Пасху, как все евреи?
Немало испытавший дядя Ича опустил голову. Теперь за него заступилась злая на язык бабенка дяди Фоли.
— Тетя, — закричала она, — его оставьте в покое, он рабочий!
Тогда тетя Гита повернулась в другую сторону и сказала своим мужским голосом:
— А ты, Малкеле, верно, тоже считаешь себя современной?
Это было очень тяжкое обвинение, и тетя Малкеле покраснела от стыда. Сбившийся с пути реб- зелменовский двор умолк под карающими взглядами набожной тети.
Она оценила момент и прочла Зелменовым серьезную проповедь языком набожной женщины.
— Насколько я вижу, — сказала она, — ваша испорченность проистекает от двух ваших привычек. Первая заключается в том, что вы потворствуете своей плоти и единственное ваше стремление — жрать и пить, то есть вы хотите вкушать только наслаждения. Вторая таится в том, что в вас нет смирения: вы не хотите понять, откуда вы пришли и кто вы такие есть. А пришли вы в мир от вонючей капли, и при жизни своей и после смерти вы прах и тлен. Посему имейте лучше стремления к поступкам хорошим, чтобы быть достойными милости и благодати, а не страшной кары, которая вам уготовлена… Да знаете ли вы, пропащие души, что за кара вас ждет? Вас будут побивать камнями, сжигать, душить и убивать мечом!
В святом гневе она захлопнула окно, потому что действительно стыдно было смотреть, как целый двор евреев вместе со своими женами сбросил с себя бремя веры и, вместо того чтобы сидеть дома и справлять сейдер, судачит у другого под окнами.
Во дворе было уже совсем темно, только слышно было, как по канавам бегут со стеклянным звоном предвесенние ручейки.
И тогда из темноты донеслось ворчание мостильщика:
— Горе нам, если уж баба должна спасать еврейскую религию! — А потом он добавил еще мрачнее: — И почему молчат раввины, будь они неладны? Попили нашей крови!
Похоже было на то, что этот мрачный еврей именно теперь замахнулся на целую речь. Но дядя Ича неожиданно воспрянул духом и стал вдруг всех разгонять:
— Чего вы здесь не видели, олухи? Чего?
И он стал стайками загонять народ в затхлые дома, как загоняют гусей.
Вскоре громыхнул железный засов ставни, как сигнал ко сну. Реб-зелменовский двор зевнул на всю улицу. Потом еще где-то сидел какой-то Зелменов, запоздалый обжора, который не хотел лечь без ужина и рвал волчьими зубами воблу, заедая ее хлебом.
Реб-зелменовский двор понемногу засыпал, покуда совсем не погрузился в глубокий сон.
Теперь можно было их, этих Зелменовых, унести вместе со двором.
В полночь заспанный Зелменов вышел за чем-то во двор. Он видел: у тети Гиты было еще светло, но окна уже занавешены.
Он долго стоял во дворе и явственно слышал, как несколько голосов, заливаясь, пели там Хад гадьё,[16] выводя разные рулады. Это, конечно, было странно. Сразу пало подозрение на дядю Ичу и тетю Малкеле: не разогнали ли они народ умышленно, для того чтобы самим засесть у тети и читать Агоду?
Женка дяди Фоли, посланная делегаткой, долго занималась этим вопросом, расспрашивала всех и выясняла. Нашлись люди, которые хотели припутать сюда Цалку: мол, он тоже читал там Агоду. Ведь известно, что он однажды стоял во дворе и молился во славу новолуния.
Кто знает, до чего бы там додумались, не случись той ночью в реб-зелменовском дворе необыкновенное происшествие.
Необычайная ночь
Во дворе говорят, что это праздновался день рождения Тонькиной девочки. Женка дяди Фоли утверждает, что это вранье, поскольку девочка родилась зимой.
Во всяком случае, двор такого еще не видывал.
Вечером был привезен ящик. Из ящика доносились запахи специй, разных пряностей и свежих фруктов. Тетя Гита сразу поняла, в чем дело, заперла в шкаф посуду и легла спать.
Трудно сказать, спала ли она, потому что и со спящей тетей Гитой можно беседовать.
— Тетя, где кружка? — спрашивают ее.
— На скамейке, возле ведра с водой, — отвечает она во сне.
Поздно вечером во дворе появились люди с незнакомым обликом. Один, седой, подъехал даже в закрытой легковой машине, которая своими двумя фарами до полуночи тревожила окраинную улочку.
Реб-зелменовский двор обалдел. Весь молчаливый род, от мала до велика, высыпал на улицу и застыл от удивления. Обитатели двора липли к темным углам дома тети Гиты, как мухи к сладкому печенью.
В темноте кишело людьми, как на вокзале.
Дядя Ича ухватился за засов ставни и через щелку принялся заглядывать туда, в заколдованный дом. Он был настолько ослеплен блеском, что так и провисел до утра на засове ставни.
И вот что старый дядя Ича увидел в доме тети Гиты. Накрытый белый стол. На нем — сверкающее стекло. Белые тарелки выделялись на белой скатерти — белое на белом. Высокие, узкие стаканы были налиты светом, тарелки сияли белоснежной чистотой, грубой пищи на столе не наблюдалось.
А гости? Кто были гости?
Евреи — не евреи, белорусы — не белорусы, — во всяком случае, какие-то большие шишки. Старые лица с чупринами на лбу, сорванцы с седыми головами.
«Но почему они не надели белые манишки? Ведь это же красивее!»