Стакан чуть не выпал из его руки, так сильно снова удивило его это имя. Он произнес его не для того, чтобы поразмыслить о нем. Оно само вырвалось из его груди, как стон, и на этот раз довольно громко.
Это уже становилось интересным. Казалось, ресторанчик был окутан волшебством. Он решил немного здесь задержаться и посмотреть, что произойдет дальше.
Когда официантка принесла ему сдачу, он сказал:
– Еще один коктейль, мэм.
И протянул ей двадцатидолларовую купюру.
– Думаю, этого хватит, а сдачу оставьте себе.
Обрадовавшись чаевым, она поспешила к стойке бара.
Вассаго снова повернулся к окну, но в этот раз уставился не на бухту, а на свое отражение в стекле. Тусклое освещение ресторана сделало его неярким, опустив некоторые детали. В туманном зеркале его темные очки почти слились с лицом. От этого оно стало более походить на череп с огромными зияющими глазницами. Видение понравилось ему.
Хриплым шепотом, не привлекшим, однако, внимания присутствующих, но прозвучавшим с ноткой отчаяния, он вдруг произнес:
– Линдзи, нет!
Как и в предыдущие два раза, это произошло само собой, помимо его воли, совершенно неожиданно для него, но он не испугался. Быстро приноровившись к этим загадочным происшествиям, он попытался найти им рациональное объяснение, так как не в состоянии был долго чему-нибудь удивляться. Ибо, побывав в Аду, как в настоящем, так и потешном, под бывшим парком аттракционов, он принимал как должное возможность вторжения мистики в реальную действительность.
Заказал и выпил третий коктейль. Когда прошел еще час и ничего не произошло и когда бармен объявил, что ресторан закрывается, Вассаго встал и вышел.
Но жажда убивать и творить так и осталась неудовлетворенной. Не имея ничего общего с выпитым спиртным, она жгла его изнутри, забивала дыхание и сжимала сердце, как готовую лопнуть от напряжения пружину часового механизма, закрученную до предела. Он уже жалел, что не пошел вслед за женщиной с глазами лани, которой дал кличку Бэмби.
Он срежет ей уши, когда она наконец умрет или когда еще будет жива?
Интересно, сможет ли она по достоинству оценить артистизм его иносказания, когда он будет сшивать вместе ее красивые полные губы? Вряд ли. Никто из его жертв не обладал ни достаточным умом, ни проницательностью, чтобы не то что понять, но хотя бы удивиться уникальной самобытности его таланта.
Один на почти совершенно опустевшей автостоянке, он стоял под проливным дождем, чтобы хоть немного остудить полыхавшую в груди жажду творчества. Было почти два часа ночи. Времена на охоту до наступления рассвета уже не оставалось. Придется возвращаться в свое тайное убежище с пустыми руками, без нового приобретения для коллекции. Но для того чтобы лучше подготовиться к новой охоте на следующую ночь, неплохо хотя бы немного вздремнуть в течение наступающего дня, а потому сейчас необходимо во что бы то ни стало погасить эту жажду накопительства и унять свой творческий порыв.
Вскоре Вассаго начал зябко поеживаться.
Жар в его груди уступил наконец место беспощадному холоду. Он поднял руку, поднес ее к щеке. Лицо было холодным, но пальцы были еще холоднее, как у статуи Давида, которой он всякий раз восхищался, когда – в ту пору еще один из живущих – оказывался в мемориальном парке кладбища „Форест Лоун“.
Так-то оно лучше.
Открывая дверцу машины, он еще раз оглянулся на омытую дождем ночь. И снова, но уже по собственной воле, произнес:
– Линдзи?
Ответом ему была тишина.
Кто бы она ни была, видимо, время их встречи еще не пришло.
Ну что же, он будет терпелив. И, хотя был явно заинтригован и раздираем любопытством, решил, что случившееся непременно должно получить какое-то дальнейшее развитие. Терпение было одним из главных достоинств мертвых, и он, пока еще только на половине пути в страну Смерти, постарается выдержать это испытание временем.
18
Во вторник, ранним утром, едва наступил рассвет, сонливость Линдзи как рукой сняло. Все ее тело, каждый мускул и каждая жилочка ныли и болели, и то немногое время, что ей удалось поспать, ни в коей мере не повлияло на ее вконец истощенный организм. Но она упорно отказывалась принимать снотворное. Не желая откладывать дела в долгий ящик, она настояла, чтобы ее немедленно отвезли в палату к Хатчу. Дежурная сестра, предварительно посоветовавшись с Джоунасом Нейберном, который все еще находился в больнице, повезла ее в кресле-каталке по коридору в палату 518.
Нейберн, с опухшими от бессонницы красными глазами и весь взлохмаченный, тоже находился там. Простыни на ближайшей к двери кровати развернуты не были, но имели весьма помятый вид, словно доктор несколько раз в течение ночи ложился на них отдохнуть.
К этому времени Линдзи уже кое-что выяснила о Нейберне – меньшую часть от него самого, большую от нянечек и медсестер – и знала ходившие о нем легенды. До недавнего времени он был известен как крупный специалист по сердечно-сосудистым заболеваниям, но в течение последних двух лет, после потери жены и двух детей, погибших ужасной смертью, он большую часть времени отдавал реанимационной медицине в ущерб своей хирургической практике. Он был не просто предан своей работе. Он был одержим ею. В обществе, которое только стало приходить в себя после тридцатилетнего периода потворства личным амбициям и 'я-первизма', легко было восхищаться таким бескорыстным человеком, каким был доктор Нейберн, и все вокруг действительно боготворили его.
Линдзи же просто была от него без ума. Ведь он спас жизнь Хатчу.
Несмотря на свой несколько помятый вид и воспаленные от бессонной ночи глаза, Нейберн быстро подошел к занавеси, отделявшей кровать Харрисона от остальной комнаты, и отдернул ее, затем, ухватившись за ручки кресла Линдзи, подкатил ее ближе к мужу.
Ночью прошел сильный ливень. Теперь же утреннее солнце, пробившись сквозь щели между ребристыми пластинками жалюзи, покрыло одеяло полосками золотистого света и тени.
Из-под этой псевдотигровой шкуры виднелись только одна рука и лицо Хатча. И, хотя кожа на них имела тот же полосатый окрас огромной кошки, было заметно, что он очень бледен. Сидя в кресле и рассматривая лежащего за кроватной решеткой Хатча под необычным ракурсом, Линдзи, заметив у него на лбу окруженную расползшимся во все стороны уродливым синяком рану с наложенным на нее швом, почувствовала, что у нее начинает мутиться в голове.
Если бы не показания монитора и едва заметное движение вверх-вниз одеяла на его груди, она бы ни за что не подумала, что он жив.
Но он был жив,
Она не плакала ни тогда, когда их 'хонда' сорвалась с обрыва в пропасть, ни во время тяжелейших физических и эмоциональных испытаний, которые ей выпало пережить в эту кошмарную, только что прошедшую ночь. Она не гордилась своим стоицизмом, она просто была такой, какой была.
Нет, не совсем так.
Такой, какой она стала во время страшного поединка Джимми со своей ужасной болезнью. С того момента, как был поставлен диагноз и обнаружен рак, ему оставалось жить ровно девять месяцев, столько же, сколько она потратила, чтобы зачать и с любовью выносить его в своем чреве. И в конце каждого дня этого медленного угасания ей хотелось забраться с головой под одеяло и, свернувшись калачиком, дать волю слезам и плакать до тех пор, пока они из нее не вытекут до конца и она, пересохнув, не превратится в прах и не исчезнет с лица земли. Сначала она иногда плакала. Но ее слезы очень сильно пугали Джимми, и она поняла, что любое выражение душившего ее горя было не чем иным, как выражением жалости к самой себе. Даже когда она плакала на стороне, он догадывался об этом; он всегда был чересчур восприимчивым