вечерами я слушал передачи из самой Калифорнии. В Европе группы террористов взрывали капиталистические объекты; в Лондоне психологи советовали жить в соответствии с собственными убеждениями, а не так, как велит тебе семья, иначе сойдешь с ума. В кровати я читал журнал «Роллинг Стоунз». Временами мне чудилось, будто весь мир сконцентрировался в этой комнатушке. И дойдя до максимальной степени интоксикации и разочарования, я распахивал окно спальни навстречу рассвету и глядел на сады, лужайки, оранжереи, беседки и занавешенные окна. Я хотел, чтобы жизнь моя началась сейчас же, сию секунду, когда я готов к этому. Потом пришло время письменных работ, после чего начались занятия в школе. Школа — ещё одна вещь, которой я был сыт по горло.
Недавно меня ударил учитель за то, что я назвал его гомиком. Этот учитель всегда заставлял меня садиться к нему на колени, и, задав вопросик вроде «Назови квадратный корень из пяти тысяч шестисот семидесяти пяти», на который я не мог ответить, щекотал меня. Весьма способствует образованию. Еще меня достали ласковые прозвища типа Говноед и Морда-в-карри, и надоело приходить домой и отчищать с одежды слюну, сопли, мел и опилки. Мы в школе много работаем с деревом, и ребята просто обожают запирать меня и моих друзей в кладовке и заставлять петь: «Манчестер Юнайтед, Манчестер Юнайтед, я мальчик-коридорный», держа у горла стамеску или разрезая шнурки на ботинках. Мы в школе много работаем с деревом, потому что считается, что с книжками у нас получается хуже. Однажды у учителя труда случился сердечный приступ прямо на наших глазах, когда один парень положил член другого парня в тиски и начал крутить ручку. Да пошел ты, мистер Чарльз Диккенс, ничего не изменилось. Один пацан пытался прижечь мне руку куском раскаленного докрасна металла. Другой обоссал мне ботинки, а мой папочка думает только о том, чтобы я стал врачом. В каком он вообще измерении живет? Я считаю удачным каждый день, когда мне удается вернуться из школы без серьезных повреждений.
Так вот, в результате всего этого я почувствовал, что готов покинуть поле боя. Я не знал, чем, собственно, хочу заниматься. Да хоть бы и ничем. Можно просто плыть по течению и ждать, что будет дальше, что подойдет мне больше, чем карьера таможенника, профессионального футболиста или гитариста.
Так что мчался я на своем велике по Южному Лондону, несколько раз чудом выскочив из-под колес грузовика, склоняясь над закрученным вниз рулем, шныряя между машинами, иногда заезжая на тротуар, то с визгом жал на тормоза, то, возбужденный движением, крутил педали стоя, чтобы разогнаться.
Мысли путались у меня в голове. Я должен спасти Джамилу от человека, который любит Артура Конан Дойла. Она могла бы сбежать из дома, но куда ей податься? Большинство её школьных друзей живут с родителями, и почти все они из бедных семей; они не могут взять Джамилу к себе. К нам тоже нельзя: Анвар убьет папу. С кем бы посоветоваться? Из всех моих знакомых только Ева могла взглянуть на вещи объективно и чем-то помочь. Но я не должен хорошо к ней относиться, потому что её любовь к моему отцу разрушила всю нашу семью. И тем не менее она осталась моим единственным взрослым другом, с тех пор как я вычеркнул Анвара и Джиту из списка нормальных людей.
Очень странно, что дядя Анвар вдруг заделался мусульманином. Я всегда считал, что он вообще ни во что не верит, и был поражен, обнаружив, что он решил буквально отдать жизнь во имя освященных веками принципов. Джамила, пользуясь преданностью и терпимостью любящей матери и равнодушием отца, (прибавьте к этому пылкую разнузданность воображения), повидала в жизни такое, что её белым ровесникам даже не снилось. То обстоятельство, что рядом с её спальней находился пожарный выход, а родители, намаявшись за день, спали как убитые, оказалось весьма кстати: она преобрела богатый опыт по части курения, распивания алкогольных напитков, сексуальных отношений и танцев до упаду.
Быть может, было нечто общее в папином обращении к восточной философии и выходкой Анвара. Возможно, в этом нашло выражение их иммигрантское самоощущение. В течение многие лет они чувствовали себя счастливыми оттого, что жили как англичане. Анвар даже втайне от Джиты поедал пирожки со свининой. (Мой папа не притрагивался к свинине, хотя я считал, что это скорее условный рефлекс, а не религиозные убеждения, так же, как я, например, не стал бы есть конскую мошонку. Но однажды, в порядке эксперимента, я подсунул ему картофельные чипсы с беконом и, когда он жадно захрустел, сказал: «Не знал, что ты любишь копченый бекон», — так он ринулся в ванную и принялся яростно начищать зубы с мылом, вопя сквозь пену, что теперь неминуемо сгорит в аду).
Теперь, повзрослев и пустив здесь корни, Анвар и папа внутренне обратились к Индии, или, по крайней мере, стали противиться английскому влиянию. Любопытно, что ни тот, ни другой не выражал при этом стремления повидать свою родину.
— Индия — дрянное местечко, — ворчал Анвар. — Чего ради мне туда ехать? Грязь, жара, а делом там заниматься — только мозоль на заднице отрастишь. Уж если ехать, то в какую-нибудь Флориду, или в Лас-Вегас, поиграть.
А мой папочка был слишком поглощен закрутившим его водоворотом событий, чтобы думать о возвращении.
Вот что крутилось у меня в голове, пока я ехал на велосипеде. Вдруг мне показалось, что я увидел отца. Вряд ли я мог ошибиться, поскольку в этой части Лондона проживало крайне мало азиатов, но у того человека половина лица была замотана шарфом, и он напоминал нервного грабителя банков, который никак не может найти облюбованный банк. Я соскочил с велосипеда и остановился на Бромлей-Хай-стрит под вывеской, гласившей: «Здесь родился Г.Д. Уэллс[35]».
Тип в шарфе переходил улицу вместе с толпой покупателей. Покупатели в нашем пригороде — натуральные фанатики. Для них хождение по магазинам — все равно что румба и песнопения для бразильцев. Днем по субботам, когда улицы наводняют белые лица, наступал прямо-таки разгул потребления, товары расхватывали, полки пустели. И каждый год после Рождества, когда наступала пора дешевых распродаж, перед дверями больших универмагов собиралась очередь по меньшей мере из двадцати идиотов, которые, невзирая на мороз, спали на улице в раскладных креслах, завернувшись в одеяла, по два дня ожидая открытия магазинов.
Вообще-то папа не был подвержен всеобщему безумию, но это был он, собственной персоной — седоволосый человек ростом чуть больше полутора метров зашел в телефон-автомат, хотя у нас дома аппарат стоит в коридоре. Было очевидно, что он никогда раньше не пользовался автоматом. Он водрузил на нос очки и внимательнейшим образом несколько раз прочитал инструкцию, после чего положил сверху стопку монет и набрал номер. Дозвонившись, он воспрял духом, смеялся и болтал, а в конце помрачнел. Повесил трубку, обернулся и заметил меня.
Он вышел из автомата, а я пробился к нему с велосипедом сквозь толпу. Мне страшно хотелось узнать его мнение о том, что происходит с Анваром, но он явно был не в настроении это обсуждать.
— Ну как Ева? — спросил я.
— Любит тебя по-прежнему.
По крайней мере, не стал отпираться, что с ней разговаривал.
— Меня или тебя, пап?
— Тебя, малыш. Ты же её друг. Даже не представляешь, как тепло она к тебе относится. Она тебя просто обожает, думает, что…
— Пап, пап, ответь мне, пожалуйста! Ты её любишь?
— Люблю ли?
— Да, любишь? Ну, ты понимаешь. Господи, ты же все понимаешь.
Не знаю, почему, но он, кажется, удивился. Может, не ожидал, что я догадываюсь. А может, не хотел касаться такого смертельно опасного понятия, как любовь.
— Карим, — сказал он, — она стала близка мне. С ней можно поговорить. Мне нравится находиться в её обществе. У нас есть общие интересы, сам знаешь.
Я не хотел показаться саркастичным или агрессивным, у меня были совершенно определенные, важные вопросы, на которые я хотел получить ответ, но в результате я сказал:
— Что ж, здорово.
Он не подал виду, что слышал; сосредоточился на словах, которые собирался произнести.
И произнес:
— Должно быть, это любовь, раз так больно.
— Что ж тогда будешь делать, пап? Бросишь нас и уйдешь к ней?
Иногда видишь такие выражения на лицах, которые никоим образом не хотелось бы увидеть во