Далеко, в конце коридора, горела единственная уцелевшая лампочка, и здесь, в холле, был разбавленный фонарным через окно светом полумрак.
– Отчего вы всегда такой... подавленный, Константин Тимофеич, угрюмый, нелюдимый? Отчего... Впрочем, извините, это я так... Простите, пожалуйста!
Он не видел ее лица, она, быть может, улыбалась в эту минуту, они еще постояли в неловком безмолвии, а потом, как-то вышло само, он прямо с середины стал рассказывать ей про Колодея, про жизнь его и смерть; как, с точки зрения его, Чупахина, Коля Колодей понимал те или иные вещи.
Она не охала и не цокала языком, не качала с сочувствием русою своей яснолобой головою, но слушала и, он чувствовал, слышала его. А когда прочел вслух, что помнил, из единственного Колиного стихотворения – «Промашку дал фельдмаршал наш», – положила ему на предплечье горячую и неожиданно тяжелую руку.
– Сартр считал: ад – это мы сами, а старец афонский отец Силуан: «Держи ум во аде и не отчаивайся!» Вы понимаете? – Они стояли в полушаге и смотрели друг на друга. – Сознавать, видеть собственный «ад» несоответствия, но...
Да-да, припомнилось Чупахину, не потому, что сошлись тучи, сверкает молния, а для того тучи сходятся, чтобы молния сверкнула.
– Но все равно «все будет хорошо»! – подхватил он с невольной иронией.
– Будет! – подтвердила она совершенно всерьез. – В окончательном конце концов. – И, повертев пальцами потухший окурок, не целясь, отправила в мусорную коробку в углу.
– Человеческая история во все времена была ужасна, Константин Тимофеич, из века в век. И все это для того, чтобы, – она слегка улыбнулась, – научиться любить!
Чупахин аж присвистнул, пораженный.
– Вы... про реинкарнацию? – стукнула в нем догадка.
Она опять была к нему в профиль, смотрела в окно. «Так-так, – лихорадочно соображал Чупахин, – не пролез в игольное ушко, не научился, приходи еще разок, еще пробуй. Опять не понял, снова приходи...»
– Это вы про Колю? – спросил он ее. – Утешаете так меня?
– Состраданье божественно! – сказала она, все не оборачиваясь к нему. – Это любовь и есть. Но вы же видите... До топора дело доходит, до возвращенья билета...
Говорила, а неправдоподобный женский ее голос отдавался в Чупахине, как во всех по земле (по слову поэта) потухших вулканах и арктических гротах.
– А вы не боитесь: своеволие, ревность не по разуму... Ведь это... дерзость!
В одной из комнат-гриден хлопнула дверь. Кто-то, члекая каблуками, прошел позади коридором в туалет.
Да, согласилась она. Ей и самой бывает не по себе от подобных «догадок». Но ведь это частное, личное ее предположение... Ну, не ее то есть, без нее обошлись, но это душе ее не претит. И к тому ж она ведь женщина, у нее и гемоглобина поменьше, ей и ошибиться не большой грех. Кому от ее мнения хуже? Никому!
Чупахин про гемоглобин возразил. Как известно, у собак суки умнее кобелей, сказал он галантно. Да и пословица: бабий ум лучше всяких дум!
Она засмеялась. Смех у нее был октавою выше речи. Какой-то был колокольчиковый, звенящий, мелодичный.
«А как же самоубийцы... они тоже...» – начал было формулироваться у Чупахина терзавший давно вопрос, но отчего-то недовозник, растворился сам собою на подступах.
– Sunt 1асггтае rerum, – пробормотала она на непонятной Чупахину латыни, – et mentem mortolia tangunt[8] . И как-то слишком порой сильно, Константин Тимофеевич!
«Десятая бригада, на вызов! – раздалось и покатилось с раскатами по коридору. – Десятая! Иконникова, Чупахин... На вызов!..»
И, получилось, разговор в холле закончился. Так для Чупахина и осталась секретом услышанная латинская фраза.
Охватив округло-молочной рукою белобрысого подростка лет пятнадцати, она, эта женщина, сидит на краю разложенной двухспальной тахты и раскачивается с ним вместе из стороны в сторону. Круглое ее с мелкими чертами личико выражает мольбу и муку.
– Не отнимайте у меня моих детей! – плачет, захлебывается она бегущими по щекам слезами. – Не отнимайте у меня моих детей!
Босая, очень полная, в холщовой ночной рубашке, с подплывающим синевой глазом, со сгустком крови на расквашенной верхней губе.
Дети – это мальчик, которого она обнимает за плечи, с тупым терпением покоряющийся ее воле, и дочь – тоже круглолицая, пышная молодая дама, которая отзывает «докторов» в сторонку для конфиденциального сообщения.
Неделю назад была статья в газете об убийстве и изнасиловании тринадцатилетней девочки. Не читали они? – Вопрос задается собранно, деловито и, как ни некстати это сейчас, не без некоторой доли гордости. – Так вот, убитая – племянница плачущей толстухи, а сегодня здесь, вот в этой квартире, справлялись по ней поминки.
Вчера, продолжает дама, милиция, «ничего умнее не придумав», арестовала ее мужа, зятя женщины, поскольку накануне он заезжал по делу в дом погибшей девочки.
– А ее муж, – мотает она подбородком в направлении тахты, – отец мой, второй месяц, я извиняюсь, пьет. Запой у него, видишь... Чтоб ему поменьше досталось, мамка возьми и выпей из бутылки на столе... А раньше водки не пила никогда. Ни грамма!
Ну и... Оскорбленный до глубины сердца муж вмазал в таком случае супруге за инициативу и, бахнув дверью, ушел квасить к верным товарищам.
А с «мамкою» по его уходе началось это. Она заплакала, затряслась и с тех пор без остановки умоляет не отнимать у нее ее детей. «А кто их отнимает-то?» – пожимает пухлыми плечами дочь.
И это все из-за Насти, высказывает она догадку, из-за племянницы. Вломились, изнасиловали, задушили веревкой, а потом еще зачем-то горло перерезали... А мамка любила ее очень, Настю-то. Она всех любит, как эта... как ненормальная!
Отслушав, Л. В. усаживается к лопочущей мольбы толстухе, садится по другую сторону от мальчика, обнимает за полуголое плечо и просит санитара Чупахина сделать больной «...ниум».
«...ниума» в ящике одна ампула, придерживаемая исключительно на «экстру», на особый случай, а здесь, видит уже Чупахин, дело закончится вызовом психбригады, и ему вроде как жалко: что зря-то, мол?
Однако без обсуждений он достает, подпиливает носик ампулы круглой картонной пилочкой, набирает довольно бойко шприц и собственною рукой производит подкожную инъекцию в среднюю треть плеча.
Не вздрогнув, не почувствовав боли, толстуха улыбается ему опухшими губами, умиляясь вниманьем к скромной ее персоне.
«Ну что, звонить?»– взглядывает Чупахин на Л. В.
«Звонить!» – кивает она.
Лицо сейчас у любимой женщины и начальницы Чупахина замершее и бледное, безразлично- отсутствующее, и он понимает, кажется ему, почему.
Телефон, по счастью, в коридоре, и на первом же гудке трубку снимает Варвара Силовна.
– А, господин Чупахин! Понятно. Где вы? Ждите, высылаем...
Толстуху отвезут в психдиспансер, госпитализируют с диагнозом «галлюцинаторно-параноидальный синдром».
Пожилой усатый фельдшер психбригады, давший Чупахину нечто вроде эксклюзивного интервью у