папка, самокат исделал, а мамка...» И Виталька, видит Ляля, замирает, как наколотая на булавку капустница, водит по полу носком полуботинка и нет, не трусит возразить, а сам по-мужски жалеет, не хочет обижать ее, дуру.

Подле Любаньки – далее – несет и тянет в себя супчик, подставляя под ложку хлеб, церковная ларечница и по совместительству одна из сторожих толстуха Мария. Она смешливая, беззлобная и такая хорошая, что по самой счастливой природе своей никого не может осудить.

Обок с нею – вислоносая и согнувшаяся в три погибели Пелагеша, известная среди посвященных здеевская «колдовка».

До бабы Тони Вера с Лялею квартировали у нее. Квартировали, пока в один злополучный день Вера не обнаружила у себя в башмаке два ржавых изогнутых на обе стороны гвоздя...

Пелагеша не шибко-то и скрывает, что подколдовывает, – глухая и маленькая, но все же слава ей льстит, тем паче что старые подруги, товарки ее, да и батюшка, усматривают в ее случае не исполнение зловолия или козней рогатого, а скорее род мелкого художественного хулиганства... Смолоду Пелагеша погуливала, ославила себя по обезмужичившему после войны Здееву. Ее и бивали бабы разок-другой, но вот ушли-отлетели бедовые годочки, и грянул в один распрекрасный день черный Пелагешин расплатный час. Три дня, три долгих бессонных ночи плакала она горючими покаянными слезами. «Пла-а-кала, – говорила Ляле сорванно-тонким фальцетиком, – все пла-ка-ла, пла-а-акала...» – покуда с безутешной остатней слезой не «исшел» из нее «энтот самый грех».

Когда отхлюпан и вылит в финальные ложки из тарелок капустно-луковый бесподобно вкусный суп, приготовленный Анною под молитву, когда утолен первый здоровый голод, – во полустоле, как говаривала старая Русь, Вера, то есть Уткировна, сохранявшая угрюмо-задумное молчание даже до неделикатности, затевает – в Лялином ощущении – еще более неделекатную интеллектуальную беседу про знаменный распев.

Ах, что за прелесть, мол, красотища да силища былые эти древние способы! От одних названий с ума сойдешь.

– Ска-ме-ица! – возводя очи горе, возглашает она громогласно. – «Срамословия и суесловия отчуждение». А, Лялька? Здорово же, скажи!

Только обращается она не к сидящей рядом Ляле, а почему-то через стол, и не то чтобы к Витальке или отцу Варсонофию, а как бы левее.

За исключеньем отца Варсонофия да отчасти Серафимы с Лялей, никто из застольников и слыхом не слыхивал ни о чем подобном. Лица жующих прямо-таки закаменевают (на всякий случай) из уважения к подобной учености, а скрюченная над столом Пелагеша как бы исподтишка кладет на себя мелко-меленькие крестные знамения.

– А «осока», Ляль! – точно не замечая реакции на ее речи, не унимается Вера. – «Отгребание от всякого зла всем сердцем и мыслею». А? Прелесть! Вот вы послушайте, послушай, Серафимчик: – «Отгре-ба-а-ние»! Звучит?

Как если бы осанистый государственный человек несуетливым наклоненьем главы удостоверял, скажем, отвечая на вопрос репортера, достоверность некоей конфиденциальной еще информации, так и дура эта Серафима с благоприличной солидной важностью подтверждающе наклоняет к груди покрытый темно- синею косынкою кочан.

– Да, хорошо бы! – нежданно-негаданно брякает бог весть о чем размышляющий по обыкновению отец Варсонофий. – В самом деле хорошо.

Задвигавшиеся было челюсти трапезующихся замирают на сей раз в полной и окончательной растерянности.

– Ничего-ничего, Серафимушка! – Вера отпивает из стакана громадный глоток. – Дай срок, дай время! Запоем и мы с тобою по старорусским крюкам! – И, прищуренно-пронзающим взором выстрелив на сей раз в самую Любаньку, завершает абсолютно нелогично: – А на спичках економить – х-ха! – большого ума не надо... Тут тебе любой куркуль, гобсек и ростовщичья рожа сумеет, без совести-то!

Как все люди с замедленной, но почти всегда безошибочной реакцией, Любанька, зачуяв опасность, делает вид, что не случилось ничего. По обложенным жирком, гладкокожим щекам вспыхивают розовые четко очерченные пятна. Это в сердце старосты здеевской церковной общины разгорелась борьба. Не сам ли уж (пытается угадать Ляля) архангел Гавриил летит напереймы выползающему из преисподней Вельзевулу?

Все, за исключением пребывающего в самопогружении отца Варсонофия, следят за жутким единоборством. Наблюдают, как ширится и без того просторная грудная Любанькина клетка, как – б-ба- бах-х – судорожный привсхлип сотрясает ее на высоте вдоха, как, словно позабыв из-за противоречий самою эту функцию дышать, замирает вдруг она после выдоха...

Но вот вдох пошел повольнее, выдох мягче. Любанька поднимает к Вере выцветшие васильковые свои радужки и ничего, ничегошеньки не отвечает в ответ. Никакой «сдачи»!

Потому что «не все такие».

Потому что не только другую щеку, вторую душу свою готова подставить она вошедшему в Веру бесу для следующего несправедливого удара. Вот так!

Прилюдно, принародно, прибатюшкино, хоть он и не замечает, утерла, короче говоря, нос зарвавшейся, вообразившей о себе интеллигенции...

V

Всех активных здеевских старух Вера зовет на ты и по имени: Анна, Мария, Пелагея и т. п., – объясняя это тем, что на вы обращаются к рассевшимся на плечах у человеков бесам, к бесам гордыни, бесам пыжения и превосходства...

Единственное исключение – баба Тоня. Она «самая нестарая» из них, шестьдесят шесть лет, но как-то так получилось, с Лялею ли заедино или по недоосознованию, но только и Ляля, и Вера, обе они обращаются к хозяйке так: на ты, но «баба Тоня».

Жизнь внесла коррективы!

Баба Тоня любит читать.

– Пощитаем! – шепелявя из-за отсутствия большей части верхних зубов, зовет она Лялю. – Пощитаем давай-ко.

В домашней библиотеке бабы Тони, на прибалконном белом подоконнике – три книги: «Православный молитвослов», истраченное, с выпадающими страничками «Евангелие» и – покуда крепенькая, аж блестит, подаренная Верой Уткировной – «Душеполезные поучения аввы Дорофея».

Всю бобылкину свою жизнь моталась баба Тоня железнодорожной рабочей по баракам-вагончикам: «Волосы, бывалоча, примерзали ко стенке зимой», – а получив в прошлом году инвалидность, заимела с Божьей и государственной помощью собственное, с удобствами, жилье. В церковь выбраться ей, бабе Тоне, из-за ног ее разве по престольным праздникам, ну а как есть она человек русский, артельный, товарищеский, то вот и напросила себе навроде послуха – бесплатною койкосдатчицей. У Любаньки напросила. Оно и девкам добро, и Господу угождение, и ей, одинарке, веселей вечерами на душе.

– Привет, баба Тоня! – летит-долетает к ее кровати с шишечками из коридора. – Салют, баб Тонь!

Приходят, слышно, как разболокаются, обшоркиваются там. «Как дела, баба Тоня?» – скорехонько поспешают мимо бабы Тони на балкон – дымить. Бабе же Тоне вставать, спускать к полу ноги да вперевал- враскач на кухню чай запаривать отправляться.

Жилье у бабы Тони на четвертом этаже, вид на типовую здеевскую улицу: забор бетонный, гаражи, дымящая вкось труба кочегарки в недалекой перспективе, и ни деревца тебе, ни кустика, ни птиц (кроме воронья), ни, порой кажется, даже людей...

Вера сидит на ящике из-под помидорной рассады, а Ляля на поставленном вверх дном цветочном горшке. Поводя в ритм речи дымящейся сигаретой, Ляля, больше по привычке, делится еще каким-то обнаружением «Серафимушкиного» фарисейства, а насупленная Вера, слушая – не слушая и размысливая свое, выщелкивает окурок – вверх и по крутой дуге вниз, на исполняющий роль газона суглинок при фундаменте, – вздыхает с шумом и горестным бабьим жестом подпирает щеку маленькой своей рукой.

– И-эх, Лялька! – с сокрушением сердца говорит она. – Сами-то мы с тобой...

Размытое сумерками, бело-голубоватое и такое пригожее сейчас лицо Ляли вдруг – точно горячей струей пара в него – некрасиво наморщивается, она хватает пальцами Веру за плечо и, пригибаясь к уху,

Вы читаете Свете тихий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×