ее, Лялина, вина. К стыду и позору своему, она путается в тыщу раз разжеванных Верой тропарях, а Серафимушка помогает,
– Все в терцию... Эхма, четырехголосьем бы! – долетает из-за клиросного заборчика. – Ох, мамочки... Надое-е-ло...
Бесшумно шествующий на отдалении отец Варсонофий притормаживает, незамеченный, и, как царь Салтан под девичьим окошком, нечаянно или с умыслом подслушивает сей напряженный творческий разговор.
– На октаву ниже надо, не ясно разве? – задается раздраженный вопрос, вероятно Серафиме.
– А ты чего вылупилась-стоишь? – ...Ляле, поди-ко.
– Вера! – окликает матушку-командиршу отец Варсонофий. – Клирос по-гречески знаешь что означает? Отдельно! «Отделение от страстей...» Строга у нас Вера Уткировна? У, строга! – А уж после, потом, без ожиданья ответов продолжает: – Яко по водам – неслышное движение к алтарю.
Подпорщицы певчие в шесть глаз безмолвно провожают взглядом узкую, в голубовато отблескивающей иерейской фелони спину.
На последнем кратком отдыхе от репетиционного труда за оградку пробирается алтарник Виталька. Без слов и для пущей силы откачнувшись, мягко пихает Лялю легким своим плечом. «Ну?» – без намека на малейшую улыбку деловито осведомляется он. «Н-ну!» – в совершенном понимании дела толкает его ответно Ляля. Через четыре минуты они, однако, не выдерживают и, начисто позабыв, где находятся, прыскают, фыркают и перестукиваются по плечам, как делают это школьники на коротеньких школьных переменках.
Виталька – сирота. У него – бабушка, она и привела его год назад в новоосвященную здеевскую церковь. В храме, где покамест нет ни второго священника, ни дьякона, ни пономаря, «помогают» отцу Варсонофию три мальчика, и Виталька – за главного. На литургии именно он выносит большую свечу, заправляет в кадильницу ладан и делает много всего прочего, что только не потребует момент или искренне любимый и уважаемый им батюшка.
Старостиха Любанька, расщедрившись, заказала ему на индпошив золотистый до пят стихарь, и стихарь тот, нарядно-блескучий и загадочно-праздничный, сидит на ладненьком широкоплечем Витальке так, что надо увидеть.
... У бокового аналоя пред алтарем– отец Варсонофий. В молчащей медлительной торжественности, точь-в-точь рукопашные воины накануне решающей дело битвы, – Виталька, Серафима, Ляля, Вера, мо- гучегрудая Любанька и две участвующие во всенощной старухи подходят под благословенье: под крестящую их и целуемую ими руку отца Варсонофия.
– А-а-а! – пропевает в три ступеньки, задавая тональность, Вера.
«Алилуйя, алилуйя, алилуйя...» – где-то, как будто в дальнем далеке, звучит толкающий колесо службы ящерицын бестембровый сип-речитатив Любаньки.
Отец Варсонофий с «закрытым», отодвигающим выражением в слегка мышиной все-таки физиономии вершит по окоему храма первый кадильный круг. Изгоняет бесов. Тех самых, уведенных когда-то за собой взбунтовавшимся против Бога-отца любимейшим сыном Денницей, сделавшимся Сатаной. Изгоняет. Приуготовляет храм Божий ко встрече со Святым Духом Его.
Страждущих встречи нынче не так много. Есть куда сдвигаться жмущимся у стен, у двери, заробевшим и не смеющим.
«Богородице, Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с тобою... Благословенна ты в женах и благословлен плод чрева Твоего...»
И без особых каких-то усилий все в Верином музыкальном хозяйстве съединяется потихоньку, связуется в безнасильном согласии, и лица, лики у них – Серафимы, Ляли и Веры – становятся доверчиво-детскими, странно схожими, как будто они и вправду сейчас, поющие, не обыкновенные грешные женщины, а зовущие, увлекающие за собой – туда, в горний прекрасный мир – ангелы-небесы.
Будущая невеста Христова Серафима выступает на шажок из-за тонкоствольного пюпитрика и, соединив в горстку тусклые худые персты, начинает дирижировать набирающим силу старушечьим хором. И грубые, «земляные», спрямляющие гармонические ходы голоса, слившиеся в хор, кажутся Вере куда ближе к истине в чем-то главном, основном, нежели их, профессионалок, отшлифованные ажурные кружева... И от внезапного такого открытия, от артистического восторга и потрясения красотой Веру охватывает самозабвенный, заставляющий забыть о себе пламень любви. Вся и всем существом своим слышит и ведает она в эту минуту, что абсолютно
А когда минует, канет в вечность эта ее, Верина,
IV
– Ну что, «ненаглядные певуньи», по чайку-с?
И это сказано почти весело, не устало, как следовало бы ждать после эдакой работищи, – как будто бы он, отец Варсонофий, не отдал и растратил, а, напротив, набрал в сердце энергию, посветлел.
В трапезной – она здесь и кухня – званые, они же избранные, призадерживаются у длинного, застеленного чистейшею клеенкой стола. «Очи всех на Тя, Господи, уповают, – пропевает Вера не вынужденно низким, как на службе, а собственным меццо-сопранным голоском. – Отверзаеши ты щедрую руку Твою... Исполняеши всякое животно благоволение...»
Отец Варсонофий слегка небрежно, но с подобающей важностью коротким крестным знамением благословляет
Хлебы тут постные, «простые», однако же необыкновенно, по ощущению Ляли, вкусные. И это потому, ведомо ей ныне, что приготовляются с молитвой хорошим человеком – Анной, сухощаво-стройною рябоватой женщиной, которой, как и прочим в двадцатке, где-то под семьдесят, но которую Ляля совсем не хочет называть про себя старухой.
Она, эта Анна, феноменально молчалива, но так сердечно и доверительно приветлива в своей повадке, что Ляле совестно в ее присутствии за собственный эгоизм. Вдовствует Анна с сорок первого года, с девятнадцати лет, и Ляля однажды подслушала невзначай, как просила она батюшку помянуть раба Божьего и убиенного русского воина Феодора...
В центре у стены, как сам Спаситель на леонардовской «Тайной вечере», усаживается отец Варсонофий. Супротив, лицом к лицу его, Вера, Ляля и Серафимушка, одесную – снявший золотой стихарь Виталька, а ошую – еще один юный помогатель – Славичек. Это щуплый, с очень белой кожей малый лет десяти- одиннадцати, со странно большими черными глазами, опушенными густыми ресницами. Славичек этот, говорят, болел, – Ляля с ним незнакома. Однако, судя по тому, как хладнокровно, если не с умыслом «безразлично», выдерживает он изучающий ее взгляд, парень либо сверх нормальной меры тупой, либо очень и очень себе на уме.
Следующей на скамье, занимая полтора отведенных на персону пространства, помещается Любанька, врагиня Верина, – выкрашенная в блондинку дама в поре бабы-ягодки, в ней и сквозь толщь наетого на торговых базах жира угадывается первородная деревенская силища...
За какие-то шахер-махеры, засветившись, Любанька оказалась исторгнутой из торговой сети, и, хотя дело обошлось без суда, конфискации и срока, бедняжка так струхнула, что поверила в Бога... Однако и здесь, в церкви, неистребимая тяга к реальным благам и врожденно-наработанная деловая хватка отыскали себе легальное употребление. Как водится, и не без некоторого основания, Любанька искренне чтит себя как доброго, а временами, пожалуй, и излишне, «слишком доброго» человека. «Ну что, – „жалея“, любит она кисло-сладко осклабиться на того же, к примеру, Витальку, – худо без мамки с папкой? Хреновато? Был бы