как чешется пятка деревянной ноги или болит удаленный зуб, — и наши возбужденные нервы пищат и скулят, спускаясь по ступеням жизни все ниже и ниже. В муках умирают члены тела, а потом члены их членов. Мы, в основном, уже мертвы для нашего движения, которое нас, как пасынков, списало без особого сожаления, придется еще поканителиться, когда со снисходительным сожалением нас будут поминать в числе жертв…
Поезд замедляет ход. Редкие фонари развешаны в полном беспорядке. Светлое пятно трапециевидной формы врывается в окно и ползет по скучившимся людям, напоминающим груду мертвых тел. Мелькают ветви деревьев, появляется часть кровли вокзала. Это либо Косово, либо Митровица. Поезд останавливается. Ощущается присутствие войск. Скрипит щебенка, гремят на дверях щеколды. Солдаты построены в две шеренги. На них немецкие шинели, но это какие-то загорелые, черные немцы. Немцы второго класса, наказанные или преступники — худые, изголодавшиеся, в списанных, небрежно залатанных зимних шинелях и в шлемах. Из воротников вытянулись тонкие «одножильные» шеи. Лица черные, рты зубастые, носы длинные, унылые. И винтовки у них итальянские, удлиненные штыками. Из-под куцых шинелей пестреют штаны разных цветов и фасонов, украшенные заплатами. Худющие, голодные и злые, они походят на сборище обученных скелетов, готовящихся отплясывать вокруг мертвецов.
Вставляя сербские слова, они блеющими, пьяными голосами кричат по-албански:
— Мулисав, Мулоня! Покажись, брат! Чего прячешься от друга?
Отворили последний вагон и приказали андриевчанам выходить.
— Драгич, братец, чего ждешь?.. Не хочешь ли кофейку, или ракии тебе подать?
—
Вышли девять андриевчан, идут сквозь шпалеры — их толкают, подставляют ножки, бьют кулаками по шее. За ними, хромая, тащится десятый. Он приостанавливается и плачущим голосом спрашивает:
— Меня-то за что? Не коммунист я!
— Иди, иди! — кричит ему один из скелетов. — Лес рубят — щепки летят.
— И никогда-то коммунистом я не был. Богом клянусь, мирный я ремесленник, только свое дело и знаю. Дом — лавка, лавка — дом, известно про то и Реджепу Красничу и Али Гашу, если они не посвидетельствуют…
Скелет колет его сзади штыком, он взвизгивает и бежит.
— Идешь ты или нет?
— Иду, иду, — отвечает плачущий голос.
— А не хочешь, дядя Рамадан быстро поможет тебе вот этим шилом!
— Иду, иду, — семенит спотыкаясь десятый.
Дошли до рощи и скрылись за деревьями. Их не видно, только доносятся угрозы и обещания идти.
У окна рядом со мной стоит демократ-радикал, с бородкой-мушкой под нижней губой. Мы смотрим друг на друга с ненавистью, затаенным страхом и… нечистой совестью.
— Вот так вас разделывают братья албанцы, — начинает он.
— И братья четники тоже, — говорю я.
— Это другое, после суда, по приговору…
— Полагаешь, пули слаще с благословения приговора?
— А почему вы во время войны вздумали бороться за власть?
— Ну, а вы, не способные править ни в военное, ни в мирное время, почему не признаете это и не уступите власть лучшим?
Звякнула щеколда и прервала дискуссию. Дверь широко открылась. С десяток сумасшедших, без шинелей, простоволосые, с унтер-офицерскими отличиями на кителях, осветили карманными фонарями спящих и словно разъярились. С хохотом забираются внутрь, бьют сапогами куда придется, топчут людей, как кони солому на току. Молча, даже не бранясь, лишь время от времени выкрикивают что-то гортанными голосами. То ли устали, то ли заболели ноги, или посбивали сапоги, вдруг, словно ночуя приближение неведомой опасности, как по команде, один за другим выскочили из вагона.
Пока пострадавшие ощупывают ребра и охают, являются на смену другие, у них тоже в руках фонари, но они не хохочут, а выкрикивают:
— Ножи у кого есть, косари, резаки, бритвы, кинжалы большие, малые — все сдать!
— Часы, перстни, дукаты белые и желтые! Кто не сдаст, расстреляем на месте! Нечего больше с вами нянчиться!
— Табак, трубки, сигареты, портсигары, мундштуки, все огнива, спички, папиросную бумагу — бросить сюда на одеяло!
— Кто не бросит, пусть пеняет на себя, боком ему выйдет!
— У кого есть лиры, албанские леки, сербские динары, болгарские деньги, все бросать сюда!
Подождали, потом собрали все, что перепуганные люди побросали, и принялись за обыск: одни вытряхивают торбы, другие шарят по карманам. Мимоходом сбивают с ног тех, кто стоит на пути. Бьют по щекам. Требуют снять штаны, осматривают. Суют руки под рубахи. Отнимают бумажники, даже пустые. Бьют тех, кто пытался что-то запрятать, и тех, у кого ничего не находят, в наказание за то, что потратили на них время. И эти торопятся, словно за ними гонятся, — видимо; главный хозяин ограничил время грабежа. Внезапно один за другим выскакивают из вагона. Дверь с грохотом задвигается, и громко лязгает, входя в кольцо, железный крюк.
А унтеры уже бегут к соседнему вагону, и там поднимается шум. И так по порядку эти, а может быть другие, обошли всех.
Гремит залп, трещат отдельные выстрелы — это добивают оставшихся в живых, потом раздается пронзительный свист, наконец топот бегущих по полотну солдат… И вдруг наступает тишина, слышно только, как вдоль состава расхаживают по щебенке в своих узких, неудобных ботинках, прихрамывая, скелеты- часовые в шлемах и слишком широких и потому собранных под поясами в множество складок зимних шинелях.
Через окно видно, как один из скелетов маячит под фонарем. Вот он подошел к окну и тихо, по- воровскому, зовет Радула и Радисава, спрашивает, нужны ли им спички, если нужны, он бросит, но, поскольку никто не обманывается и не принимает его предложения, он направляется к другому вагону и там зовет Милисава, чтоб оказать ему знак дружбы.
Эгоистичная, суетная радость с безрассудной надеждой найти что-то лучшее
I
В конце концов поезд покатил на север. И всю ночь скулил, с трудом преодолевая подъемы, — теперь, уж наверно, не вернется и не станет мотаться туда и обратно без толку, как до сих пор. И лучше, что мы едем на север, — не к чему повторять историю и везти нас на восточные невольничьи рынки. Пусть нас поглядят на рынках севера и запада — гам мучения основываются на разуме, на научной базе, а не на устарелых восточных методах кругов ада.
Едем наконец по культивированной земле. Узнаем по садам Кралево, миновали город и его огромное кладбище. И тут что-то произошло: передние вагоны двинулись дальше, а задние остались на месте. Нас высадили из вагонов и погнали к кладбищу, все ближе к кладбищу, к оврагам, потом почему-то передумали и повели на луг к ангарам для самолетов, затолкали внутрь, под раскаленную железную крышу, разрешили лечь на утрамбованные стружки и заперли.
Так мы выпали из железнодорожного, да и всех прочих расписаний — опять ума не приложат, что с нами делать, и смотрят на нас как на внезапно навалившуюся обузу. Чтобы как-то прокормить, разрешают