горожанам провести сбор пожертвований в пользу голодных черногорцев. То ли сказали, что нас вдвое больше (что во время войны дело обычное), то ли кралевчане так соскучились по черногорцам (что совсем необычно) — тем не менее в городе собрали столько капусты, шпината, гороха, фасоли, сала, мяса, копченостей, каурмы [19], луку, чеснока, индюшатины, сыра, сливок, колбас, что мы три дня пировали, как на свадьбе. Правда, малость страдали от жажды и у некоторых разболелись животы. Зато нашлись и сигареты, и резаный табак, и папиросная бумага, и сладости, поэтому мы только и делаем, что делим прибывающие дары, жуем да сосем.

Произошло и другое чудо: четнические главари позвали нашего тюремного повара, Ивана Цицмила, эдакого двухметрового детину, чтобы с помощниками делил продукты на равных началах. И просили не упоминать ни четников, ни коммунистов, пусть, мол, думают, что мы едины и дружны. Такая неожиданная перемена остается для меня загадкой: очевидно одно, пришло это им в голову не из добрых побуждений.

На четвертый день объявили об отъезде. Набили мы не только животы, но и сумки, у кого они были, и карманы. А в свою очередь оставили немало гнид в стружках дожидаться других ночлежников.

Нас повели к кладбищу, потом повернули к железнодорожному составу, пересчитали и загнали по вагонам. И опять перемешали. На этот раз потерялись Липовшек и Бистричанин, а вместо них мы получили Кума, двух могильщиков, Вуйо Дренковича, разбогатевшего Брадобрея и еще кого-то.

Поезд покатил на север. Поговаривают о лагере на Банице [20]. Кое-кто исподтишка поглядывает на меня. Нечего на меня смотреть — не так уж тяжела мысль исчезнуть с лица земли: да и раньше меня это не тревожило и не задевало. Мешает только кусок вяленого мяса, которое я сохранил про запас, — смешно и стыдно прибыть с запасом еды на Баницу!.. И я постарался обменять его на сигареты.

— Оставь себе, пригодится, — опускает мне руку на плечо Вуйо.

— Предпочитаю сигареты.

— Хватит у меня сигарет на троих.

— Каждый обязан заботиться сам о себе!

— Не надо так. Негоже это. Когда приходилось туго и смерть смотрела нам в глаза, мы были на одной стороне.

— А потом на разных…

— Что было — прошло и быльем поросло!

— H я бы хотел, чтоб быльем поросло, да боюсь, не получится. Придется распутывать, а это уж без меня. Если попадем на Баницу, моя песенка спета. Меня там хорошо знают, дальше уехать не дадут, посему таскать с собой запас мне не к чему.

— Кто знает? Положи в сумку, пусть лежит.

Вагон качнуло, и нас бросило в разные стороны. Заскрипели тормоза, поезд остановился, потом собрался с силами и покатил обратно. Пятится, наступает на собственный хвост, скользит, спотыкается. Подходит к лесу, перебирается на запасный путь и останавливается у каменоломни. В ожидании, что двинемся дальше, мы подремываем и заснули бы, если б с юга не загромыхал встречный. Состав длинный, тяжелый, под колесами прогибается и дрожит земля. Так мы весь день и едем, внезапно останавливаясь, возвращаясь назад и простаивая на запасных путях. А мимо мчатся составы с танками, длинноствольными пушками и солдатами с африканского фронта, в коротких желтых трусах. Готовясь к долгой зиме, которая их, глупых и послушных, ждет в земле под снегом, они загорают на солнце.

Засыпаю с убеждением, что куда-то иду с фляжкой, которая бьет меня по ребрам. Потом догадываюсь, что это не фляга, а голова Видо Ясикича. Ночь. Поезд стоит в Топчидере. Вдруг идет до Маркарницы, потом возвращается через мост к Раковице. Невидимые паровозы отчаянно перекликаются через овражистые холмы до самой Баницы.

На рассвете мы узнаем земунские плавни и вокзал. Рождается надежда: проехали Баницу, проскочили еще одну пропасть с зигзагами узких коридоров и частых вызовов на расстрел. А вслед за надеждой приходит стыд: «До каких пор будешь выкручиваться?» Тем временем мы прибываем на станцию, и поезд останавливается. Привокзальная площадь сера от солдат, они в боевом снаряжении. Чего-то ждут, лица злые — наверно, отправляют к Черному морю, на Восточный фронт, мало им Сталинграда!

Нет, оказывается, ждут нас!.. Подбегают вприпрыжку к вагонам, отодвигают двери, хватают по два человека, сами становятся по бокам и, точно лают, кричат: «Лос-лос!» И вскоре на пустынном асфальтовом шоссе в сторону туманного Белграда образуется длинная колонна, по четыре в ряд — два невольника, два стража.

Стражи в начищенном до блеска снаряжении сверкают в лучах утреннего солнца, глаза острее ножа, что ни сделаешь — запрещено. Нельзя разговаривать, наказуемо оглядываться и кашлянуть нельзя, запрещено смотреть даже на них. Стражи ищут повода, чтобы начать резню, а мы терпим, желая ее отложить. Стражи кричат, чтоб замолчали, хотя никто из нас и пикнуть не смеет. Кричат, что мы свиньи, собаки, что мы шайзе и бандиты! Выкрики «Лос-лос» и ругань разжигают их ненависть, подогревают ее, чтоб, чего доброго, не остыла.

Постепенно мы приходим к выводу, что это не яростная брань вооруженных насильников, а испытанная система, которая имеет свои каноны: солисты назначены заранее, у каждого своя ария — изрыгнуть во главе группы подпевал определенное количество угроз и брани, а когда солист весь в мыле теряет дыхание, его роль как по эстафете подхватывает со своим хором другой, которого тоже сменят, чтобы передохнул, а когда придет черед, с новыми силами взялся за дело.

Это, собственно, не крик, а собачий брех, вроде и не организованный, он поднимается, нарастает, затягивается, может порой поредеть и пробудить надежду, что угомонится, во утихнуть не имеет права.

Рядом со мной идет, куражась, дегенерат с винтовкой наперевес. Уже немолодой, но поглупевший от злобы, он, как и другие, старательно отбивает шаг, хотя ноги у него короткие и в коленях искривлены. И зубы у него кривые и выдаются вперед, так что он не может закрыть толком рот, даже когда не кричит. Сдается, немец что-то обо мне знает, он щерит на меня зубы и сверлит злобным взглядом загнанного зверя. Голову он скособочил, чтоб быть подальше от взмаха моей руки, острием штыка целит мне под ребра. Сознавая свое уродство, он пытается компенсировать его злобой, бранью, издевкой. Меня поначалу тянет плюнуть ему в лицо, потом хочется пнуть ногой в пах. Одним ударом сбросил бы его с насыпи: вот бы поглядеть, как он летит кувыркаясь, точно старая ветошка. А черт все время шепчет мне в ухо: «Хвати его, трахни, столкни вниз!.. Это последнее, что можешь сделать… Видишь, гадина из гадин, нет причины щадить ни его, ни себя».

Отворачиваюсь, чтоб избавиться от искушения, и слышу, как кто-то жалобно скулит:

— Ведут нас к черту на рога!

— И черт с ними, пусть ведут, — говорит Кум. — И поделом!

— Как это, братец, поделом?

— А так! Все откладываем, надеемся на лучшее, кланяемся поганцам, а дело-то идет к худшему!

Я смотрю на долину реки: вся серая от дыма паровозов и пыли. Белград раскинулся вдоль Савы, словно широкая пристань. Разрушения издали незаметны, зато бросаются в глаза позолоченный крест собора и разбросанные по венцу горы от Калемегдана до Сеняка колокольни и купола церквей. У Выставки и нового моста высятся караульные вышки, с прожекторами и пулеметами, переплетения балок и высокая ограда из колючей проволоки. Ворота полуотворены. У ворот человечек в огромной немецкой фуражке, он должен нас пересчитать и пропустить. В руке у него короткая дубинка, ею он дирижирует, когда идти, а когда стоять.

Беззубое, бездушное лицо человечка нагнало мне страху в кости — не испугался бы так, глядя на виселицу с веревкой.

Даже в голове зашумело, а все-таки слышу, как Рацо спрашивает:

— Ты какой веры?

— Тс-с-с, — шипит человечек. — Комендант!

— Ты — комендант?.. Ну, тогда я по меньшей мере президент Соединенных Штатов, а иначе хоть режься… пальцем левой ноги.

— Тс-с-с! Не шуми! Если проснется, из вас лапшу сделает! — И он указывает на каменный дом вне

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату