— Так уж и ничего? Не может быть, чтобы вам про убийство не рассказывали. И про того, кто повинен в этом, наверно, слыхали.
— На одного виноватого по сту судей, — скороговоркой ответила Елизавета Глебовна, — а еще и так бывает — на деле прав, а на бумаге виноват.
— А на деле он прав?
— Про кого спрашиваете?
— Про того, кто убил.
Слезы на глазах Елизаветы Глебовны выступали легко от любого волнения, и радостного и горького. Зная эту свою слабость, она еще до слезы крепко зажимала веки кончиками вытянутых пальцев, пережидая, пока отойдет от сердца.
— Ты, сынок, воевал аль нет?
— Нет, молод был, совсем мальчишка, в армию не брали.
Старушка понимающе кивала головой.
— То-то тебе и трудно. Не понять.
— Чего не понять-то?
— Про войну хорошо слышать, да не дай бог видеть, — сказала она и вышла, неслышно ступая.
Она не упрекнула Колесникова, наверно, даже была рада, что война обошла его. Она просто, как само собой очевидное, отметила: мол, не может он понять того, что понимают люди, опаленные войной. Не может, и все!
Колесников толкнул створку окна, и комната мгновенно заполнилась шорохом листвы, щебетом птиц. Рубанок Даева двигался реже, со старческим кряхтением.
План работы, составленный Колесниковым, был расписан чуть ли не по часам. Прежде всего — свидетели. Десятки имен и фамилий. Свидетели, испорченные торопливыми допросами первых дней дознания. Свидетели, успевшие за прошедшие месяцы основательно забыть все, что они не хотели помнить. Свидетели-молчальники, болтуны, фантазеры...
Председатель колхоза выделил Колесникову маленькую комнатку в правлении колхоза с выходом на черное крыльцо. Кроме письменного стола, усеянного чернильными пятнами и ожогами от погашенных папирос, в комнате еще стояли два стула и черный клеенчатый диван такого вида, как будто по нему проехала пятитонка с полным грузом.
Стол освещала чуть покосившаяся лампа с зеленым абажуром. С одного бока абажур потерял добрый ломоть и был залатан прогоревшей бумагой. Этот расколотый бок Колесников и направлял на свидетеля. Делал он это по старому рецепту в расчете на то, что свидетелю в ярком пучке света труднее будет скрывать свои мысли. Но и лампа не помогала. Только что ушел последний из вызванных на сегодня свидетелей, а дело обогатилось еще одной стопкой исписанных листов, вполне пригодных для растопки.
Даже когда человеку ничего не грозит, вызов к следователю заставляет его волноваться. Даже на коротком допросе раскрываются черты его характера. Уже по первым шагам свидетеля, по тому, как он открывает дверь, как входит, как смотрит, Колесников угадывал его душевное состояние. Чаще всего догадка укреплялась, иногда опрокидывалась.
Когда Тимофей Зубаркин вошел в комнату и уже на пороге стащил с головы армейскую фуражку, потерявшую форму и цвет, угадывать было нечего. На вздувшемся грязно-сером лице свидетеля Колесников прочел четкий медицинский диагноз: «Хронический алкоголизм с явлениями психической деградации». Одетый в тряпье, которое уже невозможно было обменять даже на кружку пива, Зубаркин заторопился к столу и предъявил повестку, плясавшую в его трясущейся руке.
Это был главный свидетель обвинения. Он сидел рядом с Чубасовым на скамейке у продмага. На его глазах Чубасова убили.
Зубаркина уже допрашивали и Лукин и районный прокурор. Обоим он врал одно и то же. Приготовился врать и на сей раз. Отвечал теми же словами, притворялся более дурашливым, чем был на самом деле.
Колесников подготовил еще одну серию вопросов.
— Кем вам доводился Чубасов по родственной линии?
— Которая линия?
— Чубасов ваш родственник. Я спрашиваю: кем он вам доводился?
— Евонная мамаша, значит, тетя Лукерья, с моей мамашей сестры. Вот и считайте.
— Двоюродный брат?
— Выходит, так.
— Прежде чем приехать сюда, он советовался с вами. Что вы ответили ему на письмо?
— А чего мне? Захотел и приехал.
— Вы были рады его приезду?
— А чего мне радоваться?
— Вы кому-нибудь говорили, что он собирается приехать?
— Не помню... Может, говорил...
— Постарайтесь вспомнить, кому вы говорили.
Зубаркин свесил синюю губу и молчал.
— Может быть, когда выпивали, хвастались — вот, мол, приезжает брат богатый, с деньгами. Вспомните, был с кем такой разговор?
— Может, был... Не запомнил.
— Вспомните, что говорили люди, когда узнали, что приедет Чубасов.
— Чего?
— Я спрашиваю, что говорили люди, ваши знакомые, когда узнали, что приедет ваш двоюродный брат?
— Какие знакомые?
— Вы что, в деревне никого не знаете?
— Всех знаю.
— Тем более. Что они при вас говорили? Может быть, радовались, просили привести Чубасова в гости?
Зубаркин уловил насмешку и поднял на следователя заплывшие глаза.
— Никуда мы в гости не ходили.
— Это я знаю. Я спрашиваю, что было до его приезда. Если в гости не приглашали, то, может быть, наоборот, — сердились, угрожали расправиться с Чубасовым. Не слыхали таких угроз?
— Всяко болтали.
— Кто болтал?
— Не запомнил.
— Вы Шулякова Семена знаете?
— Ну, знаю.
— Вот он сам признается, что говорил: «Приедет твой — убью!» Значит, был такой разговор?
— Шуляк не убивал.
— А кто убил?
Зубаркин умел молчать, как тумба.
— Я вас спрашиваю, Зубаркин, если вы твердо говорите, что Чубасова убил не Шуляков, значит, вы знаете, кто убил. Назовите имя.
— Не видал.
— Зубаркин! Я еще раз напоминаю вам об ответственности за ложные показания.
Колесников полистал дело, чтобы вернуть ускользающее самообладание.
— Вы знали о преступлениях, которые совершил Чубасов во время оккупации?
— Какие преступления?
— Те, за которые он был осужден. Он служил старостой у немцев, предал партизан.
— Мало чего брешут.