Вдовин рассказывал, что Грибанова часто беспокоила мысль о семье. Немцы еще не знали, что партизанским отрядом руководит учитель из Алферовки. Но долго ли так продолжится? В конце-то концов узнают. Что будет с Марией, с дочкой? Грибанов знал, что Мария не оставит больную мать. А партизанская база была еще слишком бедной и неустойчивой, чтобы держать на ней женщину с ребенком, да еще с больной старухой в придачу. Приходилось отгонять мрачные мысли и надеяться, что семья благополучно перезимует в деревне, а весной обстановка изменится к лучшему.
Голос из темноты, назвавший имя Грибанова, рассеял все надежды. Их предали.
Ночной мрак медленно разбавлялся водичкой близкого рассвета. Грибанов уже видел не только силуэты своих товарищей, но и обращенные к нему ожидающие лица.
Можно лишь догадываться, какими мыслями обменивались в эти минуты обреченные партизаны и какой план действий показался им самым верным. По рассказам нескольких женщин, притаившихся в своих избах и видевших из разных окошек обрывки короткого боя, не трудно было восстановить и понять ход событий.
Партизаны больше не пытались прорваться к оврагу. Они правильно решили, что немцы особенно тщательно перерезали кратчайший путь к лесу. Когда немецкий переводчик во второй раз обратился к «господину Грибанову», Федя Ингуров ответил автоматной очередью. Неизвестно, сам ли он вызвался или оставили его для прикрытия, но Федя не покинул своего поста, пока его не подстрелили с тыла.
Грибанов и Клушин бросились в другой конец деревни, туда, где их меньше всего могли ждать гитлеровцы. Хотел ли Грибанов подальше уйти от своего дома или рассчитывал перемахнуть дорогу на Дусьево и добраться до заросшего Заячьего озера, можно было только гадать.
Клушин заметил автоматчика, подстерегавшего их в кювете, и накрыл его гранатой. Грибанов уже перебежал шоссе, когда его ярко осветил подоспевший мотоцикл. Видно, немцам было приказано захватить партизан живыми — стреляли они низом, по ногам. Грибанов упал. Клушин бросил одну за другой две гранаты и, подхватив командира, попытался оттащить его к ближайшему стожку. Но и его остановила немецкая пуля.
Мать Марии Грибановой ненамного пережила свою дочь. Она умерла в 1944 году, уже после освобождения Алферовки от оккупации, но стать свидетелем на суде против Чубасова не успела.
Последние два года Екатерина Николаевна страдала тяжелейшими приступами страха. Каждый приступ заканчивался длительной потерей сознания. Страх поражал ее внезапно. Приютившая ее Варвара Шулякова приметила, что приступы возникают не сами по себе. Вызывали их то громкие голоса, то резкий стук в дверь, то запах паленого. Шулякова не раз бывала свидетельницей приступов и подробно, в который раз переживая прошлое, описала Колесникову, как они обрушивались на несчастную женщину.
Екатерина Николаевна вдруг замирала, словно прислушиваясь к чему-то, лицо ее искажалось, глаза упирались в орбиты, а руками она подгребала к себе подушку, одеяло, как будто укрывала живое. «Это она Аленку прятала, внучку», — объясняла Шулякова.
Что всегда удивляло окружающих, Екатерина Николаевна во время приступов не издавала ни криков, ни стона. Может быть, поэтому, задохнувшись от сдержанного вопля, она впадала в глубокий обморок.
Не только Шуляковой, но и многим в деревне рассказывала Екатерина Николаевна все, что слышала в тот день. Лежала она тогда за тонкой перегородкой, прижимала к себе спавшую внучку и видеть ничего не видела, но слышала каждый шаг, каждое слово.
Слышала она, как под ударами прикладов раскрылась дверь и пол затрясся от топота солдатских сапог. Слышала, как закричала Мария и смолкла. Слышала, как стонал Герасим Грибанов. И еще слышала голос Лаврушки Чубасова, все убеждавшего кого-то: «Он! Он и есть командир! Это точно!» Голос Чубасова она не могла спутать с другим. По-русски говорил еще переводчик. И еще Грибанов. Но произносил он только одно слово, то тихо, то громче, то с криком: «Гады!»
Переводчик задавал ему вопросы о партизанской базе, о числе партизан, о планах партизанских, а он твердил свое: «Гады!»
Екатерина Николаевна слышала, как в чьих-то руках громыхнул ухват и как ворошили рогаткой раскаленные угли в печи. Потом избу заполнил запах паленого, И снова услышала Екатерина Николаевна голос Чубасова, вздрагивающий и просительный: «Дозвольте мне».
Грибанов кричал диким голосом, пока не захрипел.
Екатерина Николаевна боялась, как бы не проснулась внучка. Лаврушка Чубасов знал, что в избе должны еще находиться теща и дочка Грибанова. Знал он, что старуха разбита ревматизмом, с постели не встает и никуда уйти не могла. Почему же он не сказал об этом гитлеровцам? Екатерина Николаевна думала, что он от волнения забыл про нее. И пуще всего она боялась напомнить о себе. С головой закрыла внучку, затаилась и не проронила ни звука.
Екатерина Николаевна ничего не видела. Она не видела, как Чубасов выжигал глаза Грибанову. Она только слышала его голос: «Дозвольте мне».
А как вешали партизан и Марию, видели многие. К этому времени уже рассвело. Несколько случайных прохожих задержались и смотрели. Другие подглядывали в окна. Все видели, как Чубасов суетился, доставал веревки, лестницу. Командовал худой, бледный офицер. Он стоял в стороне, курил и время от времени выкрикивал какие-то слова по-своему.
Первой повесили Марию Грибанову. Она не отводила глаз от мужа и говорила тихо, почти про себя, слов разобрать нельзя было. Потом повесили тяжело раненного Матвея Клушина и мертвого Федю Ингурова. Последним поволокли Грибанова. Простреленные ноги не держали его. Рубаха на нем тлела. Глаз и бровей не было. Все думали, что он мертвый. Но когда подняли его и стали накидывать петлю, он вскинул голову и как на многолюдном митинге крикнул: «Врете, гады! Придет Красная...» И не досказал. Чубасов, не дожидаясь команды, выдернул табуретку.
О казни партизан Варвара Шулякова рассказывала не первый раз. Она сидела на веранде даевского дома и говорила не сбиваясь, то понижая голос до шепота, то всплескивая руками и округляя глаза. Виселицы, фашисты, Чубасов — запечатлелись в ее памяти на всю жизнь. Ей давно не приходилось вспоминать историю, известную всей Алферовке, и когда Елизавета Глебовна попросила прийти, чтобы пересказать все их постояльцу, она бросила дела и теперь старалась передать виденное как можно убедительней.
С ночи моросил, не переставая, бесшумный, застенчивый дождик. Каждый листик в саду был отмыт до блеска. Оттуда, через открытую дверь, тянуло отсыревшей землей и допьяна напоенной зеленью. Даев стоял у застекленной рамы, что-то разглядывал сквозь синий ромбик дачного стекла. Елизавета Глебовна вытирала уголком передника то один глаз, то другой.
— Так и сказал, — повторила Шулякова, — «Врете, гады!» А у самого все лицо спалено, ну все кругом спалено.
Колесников немало прочел книг и видел кинофильмов о злодеяниях гитлеровцев. Фактов чудовищной жестокости было так много, цифры загубленных были так велики, что осмыслить и прочувствовать каждое преступление фашистов не смог бы ни один человек на свете. Забывались прочитанные книги и виденные фильмы. Восстанавливалось душевное равновесие. А если приходилось от случая к случаю вспоминать о бесчеловечности фашизма, то можно было пользоваться готовыми формулами житейского и юридического обвинения.
По сравнению с Освенцимом или Майданеком трагедия в Алферовке казалась заурядным эпизодом, будничным штришком из быта оккупантов. Только сейчас, слушая Варвару Шулякову, глядя на скорбное лицо Елизаветы Глебовны, Колесников всем существом своим понял, что ни забыть, ни простить того, что произошло в годы войны, люди не могут.
Почему он никогда раньше не слышал имени Грибанова? Как меняются времена! В Древней Руси непреклонный патриот стал бы национальным героем. Из века в век переходил бы эпос о его подвиге. Теперь каждая деревушка имеет своих героев. Если всем им ставить памятники в Москве, не осталось бы места для домов. Но разве потускнел от этого ореол героизма? Разве не остался Грибанов и для нынешних и для будущих алферовцев олицетворением всего лучшего, чем может гордиться человек? Из всех героев он здесь самый близкий, самый понятный. Кто же осудит их за ненависть к его палачам? Как могли они иначе отнестись к расправе над Чубасовым?