Варвара Шулякова уже говорила с Елизаветой Глебовной о другом, сегодняшнем, но Колесников ее прервал. Он вспомнил, что эта старушка видела, как Чубасов застрелил гитлеровца в день бегства оккупантов из Алферовки. Этот эпизод все еще оставался неясным. Что вдруг толкнуло предателя на рискованный шаг? Ждал ли он своего часа, чтобы искупить вину, или пожалел родную деревню и спас ее от огня?
Варвара Шулякова долго не могла понять, о чем он допытывается, потом вдруг рассердилась, замахала руками.
— Господь с тобой! Со злости он, со злости в того немца пальнул.
— Так и я думал, что со злости. Значит, не любил он фашистов?
— А с чего бы ему их любить? Ежели кто тебя в прорубь пихнет, небось невзлюбишь того.
— Не понимаю, Варвара Тихоновна, кто его в прорубь толкал?
— Так оно вышло, что в прорубь. Он им кто был? Первейший друг-помощник, под сапог стелился. А как до того дошло, чтобы шкуру спасать, они же его в морду — пошел вон, русский швайн, свинья по- ихнему.
— Вы, пожалуйста, подробнее расскажите, как все это было. Сами видели или рассказал кто?
— А чего мне других слушать? Сама видела, как тебя вижу. После того как Герасима с Марией повесили, Лаврушка совсем было умотал, то ли в Лихово, то ли куда подальше собрался. Знал, что партизаны ему жить не дозволят. А немцы по-другому решили. Вернули его в Алферовку, а с ним цельную команду на постой определили. И у меня двое стояли, и у Кирьяновых, и с Лаврушкой трое. Один вроде начальника у них был, длинный такой, всех баб, как курей, ощупывал. Они за Дусьевским мостом приглядывали, а заодно и за Лаврушкой, охраняли, в общем. Весело жили, шнапса у них всякого хоть залейся. Лаврушка чем уж только им не угождал. Сам по деревне водил, все показывал, где у кого какое добро зарыто. Так и жили они душа в душу. А как пришло им время бежать, тут и пошло навыворот.
Варвара Шулякова улыбнулась, предупреждая слушателей, что сейчас речь пойдет о веселом.
— Было это в последний день, утром было, Уж мы и пушки наши слышали, вот-вот, ждали, конец мученьям. Уж кто-то из лесу вышел, осмелел народ. Тут и подъезжает к Чубасовой избе грузовик ихний, своих забирать приехал. Этот, который главный, первый Лаврушкин дружок, выскочил и орет по-своему: «Шнель! Шнель!» Шевелись, значит, поворачивайся. Стали фрицы чемоданы да узлы за борт закидывать. И Лаврушка с ними свой чемодан тянет, туда же закидывает. А как сели все, и Лаврушка за ними. Уже ногу перекинул. А этот, который ему первый друг, раз сапогом в морду, Лаврушка и отвалился. Говорят, плакал от обиды, я не видала, а как на дороге в пылище сидел и кулаком грозился, видала.
— Хотел вместе с ними удрать?
— А то нет! Обещали ему, не кручинься, мол, с нами до Берлина поедешь. Вот и доехал.
— А как тот немец подвернулся, которого он...
— А то уже к вечеру было. Лаврушка, как с земли поднялся, ровно одурел. Ко мне во двор забег, на колени пал, прощенья просит. «Я, говорит, тетя Варя», а я ему сроду тетей не была, «Я, тетя Варя, вам куль муки принесу, у меня мука от злодеев припрятана, и овес, говорит, есть, я все детишкам отдам». Блекочет так наскоро, не разобрать, видно только, что испугался шибко. А наши ну совсем близко, под боком. Тут-то с дороги Лиховской и поехала последняя ихняя машина. В ней-то и солдат всего ничего, два или три. Как раз у продмага стали. Один соскочил, а в руках посудина. Подбег к магазину и давай бензином по стенкам. Такой им приказ был: «Беги и жги, ничего посля себя не оставляй». И сжег бы. Ветер, помню, сильный, сушь, беспременно сжег бы всю деревню. Тут Лавруха свою злость и доказал. Выбег из избы. Гляжу — ружьем трясет. Лег у забора, щекой приложился и стрельнул. Фриц так головой в свою посудину и ткнулся. А тот, что в машине, услыхал — стреляют, такого хода дал, в минуту не стало. Подбег Лаврушка к убитому, за ноги подхватил, тащит, людям показывает, вот, мол, я какой! «Смерть, — кричит, — немецким оккупантам!»
— А потом?
— Потом наши подоспели. А Лавруха тю-тю! С того дня до нынешнего года и не видала его. Слыхала — судили его. К нам один приезжал, про него спрашивал и про то, как немца убил. И со мной, вот как ты, разговор вел.
— Знаете, Петр Савельевич, у меня сложилось впечатление, что алферовцы прошли основательную юридическую подготовку, — сказал Колесников.
Они завтракали, ели редиску с тяжелой желтой сметаной и благожелательно смотрели друг на друга. За последние дни разговаривать им стало легче. Колесников говорил не задумываясь, все что приходило в голову.
— Кто ее нынче не проходил? Неграмотных нет.
— Я не о грамоте говорю. Они как будто специально натасканы — что говорить следователю, о чем молчать, что подписывать, от чего отказываться.
Даев посмеялся тихо, как смеются наедине с собой.
— И кто же, по-вашему, их натаскал?
— Думаю, кроме вас, больше некому.
— Богатая у вас фантазия, Михаил Петрович, далеко она вас заведёт. Если на то пошло, то я сам у них кой-чему научился, и по юридической части в том числе.
— Но не может быть, чтобы они с вами не советовались.
— О чем?
— Как вести себя на следствии.
— И вы думаете, если бы я им посоветовал дружно показывать на виновного, они бы послушались?.. Невысокого вы мнения об алферовских мужичках. Елизавета Глебовна!
Старушка встала на пороге, сияя белейшим платочком, покрывавшим седую голову.
— Сметанки подбавить? — спросила она.
— Вы нам, Елизавета Глебовна, признайтесь, известно вам, кто убил Лаврушку Чубасова? — сказал Даев.
— А ну вас, Петр Савельич, скажете тоже!
— Нет, нет, не уходите. Я серьезно спрашиваю. Вот Михаил Петрович утверждает, что это я вас уговорил не выдавать виновного.
Елизавета Глебовна недоверчиво смотрела на мужчин.
— Что знаю, то знаю, а чего не видела, того не видела,
— Ну, а если бы видели? Как бы вы поступили? Рассказали бы Михаилу Петровичу всю правду или раньше ко мне побежали бы советоваться?
— Молод он, Михал Петрович, ему всей правды не схватить. У молодых своя колокольня, свои звонари.
— А если без присказок, положа руку на сердце, вспомните, что я об этом деле говорил, какие советы давал?
— Не дело говорили. От большого ума плели невесть что, и переговаривать тошно. — Елизавета Глебовна поджала губы и вышла.
Колесников смотрел на смеющегося Даева и не решался спросить, что он «плел от большого ума». О том, что Даев как-то замешан в этой истории, подумалось неожиданно, и туманные иносказания Елизаветы Глебовны не рассеяли сомнений.
Даев не мог не узнать сразу же о приезде своего бывшего подсудимого. Сударев и другие, обговаривавшие с ним колхозные дела, не могли не обсуждать обстановку, сложившуюся в Алферовке. Даев не отмалчивался, не в его характере. Он что-то «плел». Потом произошло убийство, и колхозники закрыли пути следствию. Какую позицию занимал Даев? Были какие-то расхождения, споры. Когда? До происшествия или после?
Даев легко читал мысли своего собеседника.
— Вас гложут сомнения, Михаил Петрович. А все ведь очень просто. Я рассуждал как юрист и старался убедить алферовцев в своей юридической непогрешимости. Я учел вновь открывшиеся обстоятельства и написал заявление, в котором требовал возобновить дело Чубасова. А пока мое письмо ходило, здесь его дело закрыли навсегда.