кухонной посуды. За кухней была небольшая кладовая, откуда Мэри-Тереза, раскрасневшись и склонившись набок, вытаскивала газовый баллон, похожая на молочницу, вступившую в единоборство с маслобойкой. Она каждый раз непременно устанавливала полный баллон перед тем, как начинать готовить, – последствие одного случая, когда у нее закончился газ в самый разгар приготовления рагу и ей пришлось прерваться, чтобы поменять баллоны. Причем Мэри-Тереза совершила какую-то техническую ошибку, которая привела к небольшому взрыву, отчего она на некоторое время осталась без бровей. Было известно, что в кухне живет злой гном, занимающийся опустошением баллонов, которые по всей логике должны были бы быть полными: запасы имели склонность истощаться в разгар сложных кулинарных подвигов. Отец как-то заметил, что чтобы остаться без газа, достаточно просто произнести вслух слово «кулебяка».
– Пришла пора тебе научиться готовить, – сказала Мэри-Тереза, вкладывая мне в ладонь металлические веничек и направляя мою руку так, что мы вместе производили необходимые для взбивания движения: сначала я использовал для этого всю руку от локтя, потом выделил из процесса соответствующее движение запястья. Я впервые ощутил божественно успокаивающее ощущение оттого, как тонкие, собранные в пучок металлические прутики, составляющие наконечник веничка, проходят сквозь упругий слой яичных белков и задевают дно медной миски, и этот звук до сих пор оказывает на меня действие прямо противоположное (хотя, как большинство «абсолютных противоположностей», в каком-то смысле сходное) звуку ногтя, скребущего по грифельной доске, или трущихся друг о друга полистироловых кирпичиков. (Кто-нибудь знает; какую эволюционную функцию выполняет эта необычно сильная и хорошо развитая реакция? Некая генетическая память о – о чем? О саблезубом тигре, скребущем когтями по каменной стене? О мохнатых мамонтах, которые роют ногами мерзлую землю, потрясая несущими гибель бивнями и изрыгая зловонное дыхание, готовясь к брачному поединку?)
Как ни странно, но именно моя мать была больше всех огорчена, когда преступные наклонности Мэри- Терезы были обнаружены. Я говорю «странно», потому что отношения между ними не были полностью свободны от обычных трений между хозяином и наемным работником, к которым примешивались также элементы войны (извечной, необъявленной, как все самые яростные войны – между людьми одаренными и обычными, старыми и молодыми, низкорослыми и статными) между красавицей и дурнушкой. Особую специфику конфликту придавало то, что внешность Мэри-Терезы, несколько грузной, с крупными порами и вытянутым лицом человека, привыкшего дышать ртом, идеально оттеняла гиацинтовую внешность моей матери. У мамы были длинные, изысканные ресницы, словно у юноши; нежный цвет лица резко контрастировал с деревенским румянцем цветущей, пышущей здоровьем Мэри-Терезы, а экспрессивную, неистовую красоту ее глаз (не один ее поклонник признавался, что до встречи с ней и не подозревал истинного значения выражения «пронзительный взгляд») только подчеркивало наивное, с глазами навыкате выражение лица Мэри-Терезы, у которой был такой вид, что ею неизменно хотелось помыкать. Кроме того, существовало еще напряжение – таинственное и неподдающееся определению, заметное с первого взгляда, но непостижимое, как спор на незнакомом языке, – которое появляется между двумя женщинами, если они «не ладят». Это проявлялось в определенной, чисто женской, сухости, с которой моя мать давала Мэри-Терезе указания и делала ей выговоры, а также в поведении Мэри-Терезы, где присутствовала тончайшая, как писк летучей мыши, тень нежелания, мелькавшая у той на лице, когда она выполняла требования матери. Мэри-Тереза умудрялась объяснять свое почти безграничное упрямство, непоследовательность и незнание основных принципов ведения хозяйства сломавшейся цепочкой шезлонга (возможно, я немного упрощаю). Все это казалось еще заметнее оттого. насколько иначе Мэри-Тереза относилась к «мальчикам», как мать собирательно называла отца (который, между прочим, никогда не выглядел легкомысленно, даже на засвеченных фотографиях своей юности, которая пришлась на то время, когда люди еще не научились чувствовать себя перед объективом совершенно свободно), брата и меня. Мэри-Тереза обращалась к нам с дружелюбной прямолинейностью. в которой мать, обладавшая более тонкими инструментами восприятия, чем мы, чувствована некую слабую, пусть даже почти незаметную, примесь кокетства. (Есть ли на свете произведение искусства с более гениальным названием, чем «Женщины, остерегайтесь женщин»?[34]) Все это, конечно, проявлялось (или
Мама. Мэри-Тереза, смени, пожалуйста, воду в цветочных вазах.
Мэри-Тереза. Да, мэм.
Но какой живой огонь человеческой психологии промелькнул в этом обмене репликами, словно ласточка, пролетевшая через зал, где писал свою историю Беда Достопочтенный.[35] (В неприязни есть эротический оттенок.) Как бы там ни было, но мама очень огорчена происшедшим. Все началось ясным апрельским утром. Мама сидела перед зеркалом.
– Дорогой, ты не видел мои серьги?
Замечания такого рода, обычно адресованные отцу, но иногда, по рассеянности, обращенные ко мне или к брату, скорее, мне кажется, как местному представителю нашего пола, чем как полноценному заместителю родителя, были делом привычным. Отец находился в небольшой гардеробной, дверь в которую вела прямо из их спальни. Там он был поглощен таинствами, составляющими ежедневный туалет следящего за собой взрослого мужчины, намного более сложный и утонченный, чем остававшееся на нашу с братом долю ежедневное мытье ушей, причесывание вихров и подтягивание носков. Отец должен был (здесь имелись тазик и кувшин, полный горячей воды, набранный в ванной и предусмотрительно перенесенный в соседнее с ней логово, чтобы не мешать разворачивающемуся там во всей своей сложности и драматичности действу, – моя мать приводила себя в порядок) сбрызнуться одеколоном, повязать галстук, пригладить волосы, начистить запонки и отряхнуть воротничок.
Упомянутые серьги – два изумруда, оправленных в белое золото, – на мой взгляд обладали необычным качеством: их сдержанность граничила с вульгарностью. Они достались матери в подарок от таинственной личности времен ее юности, безумно влюбленного в нее наследника некого промышленника. Этот ее поклонник (согласно версии, которая просочилась сквозь туманные фразы вроде «Эта погода напоминает мне об одном человеке, который был мне когда-то очень дорог» и «Я всегда надеваю их в этот день, потому что он стал особенным для одного человека, о котором мне не хотелось бы сейчас говорить») отказался принять серьги обратно, когда мама попыталась их вернуть, и впоследствии убежал из дому, чтобы вступить в Иностранный легион. Родственники сумели вовремя остановить его только потому, что беглец слег в Париже (после обеда, который должен был ознаменовать прощание со свободой) из-за несвежей moule.[36] Позже он был посвящен в рыцари за заслуги перед отечественной промышленностью и погиб в авиакатастрофе над Карибским морем. Мерцающие прилавки с выставленными на всеобщее обозрение морепродуктами в парижских ресторанчиках напоминают мне некоторых политиков: им удается производить впечатление, не внушая при этом абсолютного доверия.
– Какие сережки?
– Не крутись под ногами, дорогой, maman[37] занята, – это уже мне. – Изумрудные.
– Но не утром же!
– Я не собиралась их надевать, дорогой, – просто заглянула в шкатулку.
– В шкатулке смотрела?
Стереотипность, однообразие подобных разговоров можно, пожалуй, почувствовать из ответов моего отца, который попросту не слушал жалобы матушки.
– И
Когда сережки были обнаружены под матрасом Мэри-Терезы, в ее традиционной комнатке для прислуги под крышей, это стало для всех, и для моей матери в особенности, настоящим шоком. Заветную драгоценность отыскали жандармы – жандармы, которых позвал отец в ответ на настойчивые просьбы матери, отчасти поддавшись усталой мстительности. Это было нечто среднее между попыткой разоблачить мамину, как он сказал, истерию, и желанием умыть руки – apres-moi-le-deluge [38] – я сделал все, что можно. Трудно сказать, каким отец представлял себе финал: я думаю, он считал, что либо серьги отыщутся где-нибудь, где их бесспорно оставила моя мать – рядом с тюбиком зубной пасты, в щели между ручкой кресла и сиденьем, – либо окажется, что их украла консьержка, на редкость зловещего вида вдова-француженка du troisieme age.[39]