— Эх вы, неразумные! Речи ваши пустые! — вмешался Ананий. — Разве силой от горя да беды отобьешься? Много на свете людей злых, лукавых; много неправды!
Поднялся он, опираясь на костыль, подсел к Немку, рукой его за плечи охватил и молвил душевно:
— Отгони, брат, мысли черные! Помолись на ночь — на душе полегчает. В догадку мне, что скорбит сердце твое, что лютая в нем тоска таится.
Поглядел Немко на Анания благодарным взором.
— Вижу, вижу, что молвить хочешь. Эх, жаль, что не говоришь ты ничего: поведал бы горе свое. Что, у тебя немота от рождения, что ли? Аль от болезни какой?
Покачал головой Немко, угрюмо нахмурился; взял потом Анания за голову, пригнул к себе и рот широко открыл. Взглянув, Ананий обомлел от ужаса. За двумя рядами блестящих, крепких зубов чернела во рту немого глубокая впадина, а на дне ее виден был крохотный, зарубцованный остаток языка.
— Братцы, да у него язык-то отрезан! — закричал Ананий.
Бросились все к немому, начали его, жалея, пытать-выспрашивать. Не мог Немко ответить, да и не хотел: словно убитый, недвижно сидел он на скамье, из помутившихся глаз его, одна за другой, катились крупные слезы.
— Вот что стряслось над человеком, ребята, — говорил Ананий, утирая слезы. — Как же ему веселым быть? Другой бы, пожалуй, на себя руки наложил, душу бы свою загубил. Не кручинься, Немко, помолись лучше!
Поуспокоился немой, пересилил горе свое. Снова забился он в свой угол, глаза закрыл, словно спать собрался. Суета с товарищами опять к бочонкам присели.
— Слышали, что воевода-то младший намедни говорил? Будто опять скоро на вылазку пойдем, да еще всем скопом: в обители- то лишь старцы останутся. Верно говорю.
И Суета даже побожился, видя, что не верят ему.
— Правда, не мне про то сказывал воевода, а пятисотенному стрелецкому; да я-то неподалеку был — слышал. А все это князя Долгорукого литвин Мартьян подбивает; сулит такие ходы к ляшскому стану указать, что незаметно подойдем; разметем, располыхнем врагов первым напором крепким.
— Его бы устами да мед пить, — молвил Тененев. — А ежели ляхи на обитель нахлынут, что будет?
— Ужели князь Григорий Борисович такого советчика не остережется? — раздумчиво сказал Ананий.
— Околдовал князя литвин! — повторял Суета.
— Надо отцу Гурию сказать; может, шепнет князю.
— Братцы, что я-то вчера под вечер видел, — заговорил вдруг один из парней, на речь и на дело нескорый: таков уж уродился. — Сидел я с пищалью у ворот Красных, на страже за щитом. Совсем уж затемнело. Вдруг, гляжу — литвин-то рыжий идет, оглядывается: нет ли кого. Через зубец перегнулся, легонько свистнул; снизу тоже кто-то свистом ответил. А он поднял камень, навязал на него грамотку невеликую и пустил со стены. Сразу мне что-то неладно показалось, да потом запамятовал я. Лишь сейчас припомнилось, как вы про Мартьяна речь завели. Должно, он что-то недоброе замыслил!
— Эх ты, неразумный! Что же ты молчал доселе? — закричали все на мешковатого парня в один голос. — Словно совсем пусто у тебя в голове-то!
— Да невдомек было, братцы! — растерялся тот.
И немало бы его еще побранили, да в ту пору отворилась дверь келейки и вошел, усталый да хмурый, отец Гурий.
Бросились все к разумному и доброму старцу, начали ему про Немка рассказывать, про Мартьяна, что со стены грамоты бросает. Выслушал старец.
— Завтра воеводе скажу про его любимца-то. Пусть сам его пытает-спрашивает. А где немой-то?
Выйдя из угла, упал Немко в ноги отцу Гурию; вынул свой крест золотой — показал. Поднял его старец, благословил, зорко ему в глаза глянув.
— Вот покажи отцу Гурию грамоту, — сказал немому Ананий. — Он старец ученый, прочтет что надо.
Обрадовался Немко; засунув руку за пазуху, вынул грамоту, крепко свитую, завязанную шнурами, и подал старому иноку. Дивясь, взял ее отец Гурий, бережно раскрыл и поглядел, как она написана.
— По-нашему, — молвил он. — Ишь, как узорно выведена! И вправду, на диво была грамота Немка выписана. Словно дьяк из царского приказа трудился над ней.
— Кто писал-то грамоту? — спросил инок. Немко себе на грудь рукой показал.
— Ты? Ну, искусник же! А про что там писано? Опять указал на себя немой.
— Про тебя? Ну, прочту. Дай раздеться, отдохнуть. Скрипнула вдруг дверь в келью, и нежданно рыжий литвин Мартьян вошел.
— От князя-воеводы к тебе, отец… — начал он да запнулся и помертвел от страха. Немко вгляделся в него, взвизгнул дико и ринулся вперед, как разъяренный вепрь. Еле успел Ананий удержать его. А Мартьяш одним прыжком из двери выскочил.
— Стой! Стой! То любимец воеводский! — убеждал Ананий Немка, рвавшегося к двери. — Что он сделал тебе?
Вслушался немой в слова его, подумал недолго — и кинулся отцу Гурию в ноги. Указывал он рукой на грамоту свою, что в руках у старца была, и на дверь, куда Мартьяш убежал. Прочти-де мою грамоту — все узнаешь. Понял старец Гурий его слезное моление.
— Ну, ладно. Сейчас читать примусь. А вы, молодцы, ложитесь спать, что ли… не мешайте.
Стихло все в келье. Отец Гурий у ночника светильню поправил и за грамоту принялся.
Немко
Вот что прочел в грамоте немого витязя отец Гурий: 'Не ведаю, кому в руки попадет писание мое, кто прочтет темное повествование о моей жизни горькой. Но кто бы ни был, да знает он, что одна истина в нем, да проклянет вместе со мною злодея моего, лукавца и гонителя.
Род мой знатный, боярский: испокон века верой и правдой служили бояре Заболоцкие государям московским, правили городами, в думе сидели, рати водили на бой кровавый. Награждали их владыки московские: при царе Иоанне Третьем, при царе Василье Иоанновиче были они в почете, в ласке государевой. Но сел на престол московский грозный царь Иоанн Васильевич Четвертый — и опала великая постигла весь род наш. Отобрал царь Иоанн у отца моего, боярина Заболоцкого, деревни да поместья и повелел его в Белозерский монастырь сослать. Не ведаю, какой еще недобрый наказ был дан дьяку провожатому, только вложил Господь жалость в сердце придворного царского.
На первом ночлеге дорожном напоил дьяк стражу стрелецкую вином с зельем снотворным и помог бежать боярину опальному. Верные слуги спасли-утаили часть казны боярской от подьячих государевых, и смог боярин Заболоцкий до литовского рубежа добраться без помех… Принял боярина король Сигизмунд с лаской, дал ему поместье богатое, всячески его честил и отличал. И при Стефане Батории не был московский боярин обойден милостью королевской. А когда сел на престол варшавский другой Сигизмунд — настала для боярина година черная.
В ту пору было мне двадцать лет неполных. Поместье наше было в Литве, граничило оно с владениями богатыми, необозримыми князя Вишневецкого, магната надменного, сильного, властолюбивого. При дворе княжеском много иезуитов-папистов ютилось; хитрыми происками, речами сладкими овладели они душой и сердцем вельможи гордого. Воспылал князь Вишневецкий ревностью великой к вере латинской, возненавидел Православие. Многие села свои выжег дотла гонитель жестокий за то, что привержены были они к Церкви русской. Многих соседей совратил могучий князь в веру латинскую — кого дарами богатыми, лаской и просьбами, кого насилием, угрозами, даже пытками и муками смертными.
До той поры ладил боярин Заболоцкий с князем Вишневецким, даже в гости езжали они один к другому. Боярин чтил веру отцов своих во всей чистоте ее нерушимой; выстроил он в поместье своем