предложено: или пятьсот тысяч и место в конногвардейском полку, или же опала со всеми последствиями…
— Так ты от своего счастья отказывался, рожа! — завопили офицеры. — Что же, она кривобока?
— Да нет, красива.
— Так что же ты фигурял?
— Мать и сестра в Вильно… за фронтом… — смущаясь, лепетал князь. — Я и сейчас не уверен, переживет ли моя мать брак на православной. Традиции нашей семьи…
— Переживет, не грусти, на крестинах плясать будет!
— Ничего вы не понимаете, — хмурился Гройц. — Мой род гордился своей непримиримостью. — Он встал и ушел к себе.
— Теперь ты должен вдвойне защищать престол! — кричали ему вслед офицеры.
Полковник успокоился, решив: все хорошо, что хорошо кончается, но уже через несколько дней его шансы на генеральский чин опять заколебались по вине другого офицера, штабс-капитана Шиллинга.
Это был бравый офицер, в начале войны с особой ретивостью заслуживавший «ужасную вину» — свою немецкую фамилию. В одном из эпизодов галицийской битвы австрийский снаряд разорвался слишком близко от его черепной коробки. Череп дал крестообразную трещину 9 на 14 сантиметров. К удивлению врачей, Шиллинг не умер, не сошел с ума, надел гуттаперчевую покрышку под шелковую черную шапочку и вернулся на батарею. Кость срасталась, но рубцы давили на мозг, и у Шиллинга начались припадки меланхолии, а потом резкие боли. Спокойный, сдержанный по природе человек стал нервным, как институтка…
Этот офицер, проезжая через прифронтовую деревушку, услыхал шум в одном из дворов и остановился на шоссе у раскрытых ворот. Румынский жандарм верхом на белой лошади гнал навстречу офицеру пожилого мужика, охлестывая его со всех сторон длинной нагайкой. Черный, с растрепавшимися волосами румын был похож на подбитого и преследуемого собакой ворона. Он прикрывался, как крыльями, полами рваной свитки И, падая, спешил на дорогу. Оба они кричали что-то нечеловечье, лесное или горное, одинаковыми, как у близнецов голосами.
Неизвестно, о чем думал штабс-капитан. Но, очевидно, мысли его были несложного порядка. Он видел, что человек избивает человека, что у избивающего нет на плечах все оправдывающих золотых погон, и возмутился.
Он подскакал к жандарму и крикнул на него по-офицерски. Жандарм сверкал черными, влажными, как у цыгана, глазами и продолжал размахивать нагайкой. Штабс-капитан вырвал у него из рук плеть и стал хлестать его самого с примерным усердием. Жандарм, лишенный единственного, по-настоящему привычного оружия, ускакал, но слух об инциденте достиг ясского дворца и вызвал выступление румынского посла в Петербурге. Завязался сложный узел. Начальство Шиллинга, ссылаясь на его ордена, золотое оружие, расстроенную нервную систему и страшную рану, старалось выгородить офицера, но в то же время не скупилось на досадные упреки по адресу самого штабс-капитана. Ведь жандарм избивал крестьянина за утайку фуража, а фураж нужен не столько румынской армии, сколько русской. Жандарм «работал» на пользу союзников. Выходило, что из всего румынского народа наибольшего уважения заслуживал именно этот ретивый, расторопный жандарм…
Андрей был обозлен таким оборотом дела. Должно быть, потому он сразу резко, недоброжелательно встретил вызов в штаб к офицеру для поручений, который после туманных и витиеватых предисловий стал его расспрашивать, кто такой Петр, корреспондирующий ему из Петрограда.
Андрей теперь сообразил, почему так долго шло письмо Петра. Конечно, оно было непростительно легкомысленно. Хорошо, что не было в нем прямых указаний, кем оно написано. В Питере много запасных полков. В них сотни тысяч Петров…
— Ваш долг указать нам адрес этого человека.
— Это мой друг, и я не хотел бы…
— Погодите, погодите. Напрасно горячитесь, прапорщик. Смею вас заверить, что ваш друг интересует нас меньше всего. Такие письма, как он, пишут сейчас очень многие солдаты. Я бы мог вам показать сотни. — Он открыл ящик стола и небрежно пересыпал пачку грязноватых солдатских писем. — Не в нем дело… Но он легкомысленно связался в Питере с организацией взрывателей, негодяев, подрывающих оборону. Надеюсь, скрывать их, способствовать их работе у вас нет оснований, прапорщик?
Он смотрел пронзительно.
Андрей молчал.
— Не хотите же вы молчанием своим покрыть тех, кто отдаляет победу, кто против престола и армии?!
Упоминанием о «престоле» была испорчена игра. Андрей почувствовал, что ни за что на свете не выдал бы этих неизвестных ему людей с Бабурина переулка…
— Об этих людях я ничего не знаю, а о своем друге я ничего не скажу, господин капитан.
Капитан встал. Андрей последовал его примеру.
— Мы, разумеется, сыщем вашего корреспондента и без вашей помощи, но ясно ли вам, прапорщик, какие последствия для вас лично может вызвать ваш отказ?
— Неясно, конечно. Мне не приходилось… Но я все-таки ни о чем не скажу. Ищите сами.
Он откланялся и вышел.
«Надо предупредить Петра, — подумал он. — Но как? Неужто в каждом штабе есть человек, который занимается таким сыском? И у них, по-видимому, хватает работы!»
Какой-то невидимый простому смертному кусок жизни вдруг встал перед Андреем. Как если бы в саду у дома оказались подземелья и там шла невидимая для всех какая-то напряженная борьба…
«Подполье!» — мелькнуло знакомое, но не раскрытое в своем смысле слово…
В январе карпатская зима свирепствовала вовсю. На горных дорогах термометр падал до сорока. То и дело гостеприимные парчки принимали окоченевших, проезжавших мимо солдат и офицеров.
Отогревали их в избах, отпаивали спиртом и обыгрывали в армейском карточном клубе.
На фронте «мороженые» переросли в числе убитых и раненых. В разведках, в пикетах, в передовой цепи то и дело лишались ног, рук, пальцев. К тому же интендантство, по-видимому плохо знакомое с географией, решив, что в теплой одежде румынский фронт, как самый южный, не нуждается, не посылало сюда ни полушубков, ни валенок, ни шерстяных рукавиц. Солдаты ругали интендантов ворами, не стесняясь даже присутствием офицеров.
Однажды сняли с седла и Андрея. Долго оттирали его и ординарца снегом и спиртом. Потом распухли уши и щеки и долго болели кисти рук.
Ленивая зимняя спячка спокойного бивуака не сблизила с офицерством, но оторвала Андрея от солдат.
Солдаты ютились по халупам. Лес был близок, печи топили как в бане. Распаренные, красные, раздетые до пояса, часами пили чай, щелкали семечки. Как праздника ожидали отпусков.
Отпуска давали щедро. Около крохотных легких павильончиков румынских полустанков день и ночь толпились пехотинцы, артиллеристы, саперы. Они наваливались на проходящие поезда, как муравьи на щепку, которую несло наводнением. Рискуя упасть на ходу, садились верхом на буфера, ложились на крыши, забывали нагибать головы перед многочисленными мостами и входами в туннели, и каждый день по дорогам находили замерзших, с раскроенными черепами, потерянных поездом людей…
Румынский транспорт изнемогал под тяжестью тройной нагрузки.
Отпускники привозили из России на чужбину разное. Одни — пачки отсыревших за пазухой желтых рублевок — невиданные прежде для мужика-солдата деньги, гармошки, синие офицерские штаны, собственные сапоги, куски сала, домашние папахи, ватники, одеяла, а другие — горькую нужду, которая легко помещалась в грязном вещевом мешке между цвёлой коркой и тремя луковицами… Видно, в тылу одни быстро богатели, другие разорялись. Бедняки приставали к товарищам злою тенью, вели назойливые разговоры, в которых в разных вариантах соединялись голодающая жена, умершие дети, незапаханное поле, сгоревшие клуни, померзшие виноградники, павшие лошади, сломанный плуг, долги богатеям — петля на шею! — разорение и нищета.
Богачи на чердаках азартно играли ночами при сальных огарках в двадцать одно. Звенели кисетами с серебром, пили чай с салом, икали и истово крестились, благодарные за то, что бог уберег от передовой