Неужели есть преемственность?.. Нет, чепуха! Просто инерция штабной машины…
«Дорогой мой, — писал Петр. — Я, конечно, должен бы написать тебе длиннейшую благодарственную писулю. А я вот сижу и думаю, как бы это тебя в меру облаять.
Я уже в дивизионе — артиллерист. Несколько месяцев назад я, пехотная шкура, не смел даже мечтать об этом. Но не удайся этот переход в артиллерию, я сейчас был бы в питерском гарнизоне. Надеюсь, понимаешь, что это значит.
Я бы и сейчас не остановился перед тем, чтобы перебраться в Петроград. Наплевал бы я с высокого ясеня на приказ о переводе и, пожалуй, на твою репутацию в дивизионе и сбежал бы в милые (с 27 февраля 1917 года) гренадерские казармы. Если я не делаю этого, то только потому, что после зрелого обсуждения, долгого и не без колебаний, я решил, что место мое здесь, в дивизионе, под расстрелянным насквозь местечком Крево…
Ну и публика у вас тут. Чистенький все народ. Не с каждым солдатом сговоришься. Сибиряки, да еще всё почти крепкие „хозяева“. Чалдоны. Сидят себе в лесу от нуль далеко, над ними не каплет, так они и к революции так это, боком. Обрадовались, что теперь честь отдавать не надо и офицеры их на вы называют. Даже к помещичьим землям иные равнодушны, потому помещиков в их краю мало.
Комитет дивизионный, я тебе прямо скажу, Государственная дума; можно подумать — у каждого за спиной заводишко или культурное хозяйство. Государственно рассуждают. Ну, я им тут в манную кашу добавил дегтя, и не ложку, а целый ковш. Господа офицеры очень недовольны и, кажется, тебя не поблагодарят.
Соловин — тот, как игрушечный „американский житель“, то ныряет куда-нибудь в тыл, то опять появится, но вот уже две недели не видно, и вещи из обоза второго разряда взяты. Кольцов твой — это, я тебе скажу, ехидна. Но мы ему на хвост уже наступили. А ребята хорошие есть и тут, в особенности телефонисты и разведчики. Надо только сорганизовать… Во всяком случае, в одиночестве я не останусь.
Слышал я, что ты опять в наш дивизион просишься. Ну что ж. Судя по твоим последним письмам, ты у себя культурную работу ставил. Ее, разумеется, жалко. Но ничего, приезжай, будем работать здесь вместе.
Татьяну жалко. Была она барышенька такая, как это там говорят, кисейная, что ли. Но вредности в ней никакой не было. Потому и говорю, что жалко. А этого стервеца, барона, я надеюсь, революция прихлопнет и без тебя.
Ну, будь здоров. Пиши, как у вас на фронте — отстаете или тянетесь все-таки? Жду твоих писем…
XVII. Качели
Поезд шел к границе, увешанный гроздьями серых шинелей, кружил в ущельях, забрасывая задние вагоны так, что они едва не слетали с рельсов, юрким червяком нырял в туннели, гремел на легких, не внушающих доверия мостах. Солдаты комочками, как воробьи в мороз, сидели на длинных, во весь вагон, ступенях. Десятки голубых кепи высовывались из окон среди привычных фуражек и папах.
Яссы гремели солдатским потоком, оставляя в стороне только тихий островок дворца и площадь перед ним. Здесь, у королевского памятника, постукивая прикладами о камни, ходили необщительные румынские часовые-гвардейцы.
К Яссам была доведена от Унген широкая колея — невероятное достижение русских военных инженеров! — и поезд шел теперь прямо до Одессы. Солдаты перестали различать зеленый и желтый цвета вагонов, но где-то у Знаменки по составу прошел прапорщик с тремя решительного вида вооруженными молодцами и пересадил всех солдат в вагоны третьего класса. Он пытался сделать просмотр отпускных документов, но стандарт военных канцелярий был в те дни уже безвозвратно утерян, и, повертев в руках клочок бумаги с невероятным текстом, с подписями строевых начальников, комитетов и неведомых ему национальных и других организаций, прапорщик со вздохом отдавал его владельцу, который, волнуясь, уже решал про себя, что делать в случае неудачи: требовать ли именем революции или просить о снисхождении, взывая к человечности.
Солдаты тревожно обсуждали новые порядки. Офицеры неуверенно радовались.
Горбатов не привлекал теперь Андрея. Если бы он не лежал на пути в Питер, он не заехал бы домой.
Предчувствия были верны. Три дня в Горбатове подарили ему только горечь, которая ржавчиной перебивала ту приятную взволнованность, какою наполняло его ожидание встречи с невестой.
Форменный пиджак на плечах Мартына Федоровича обвис, и линии его больше не напоминали о строгости законов. В волосах прошла гребенка времени, в глазах по-домашнему поселилась усталость. Он иногда прижимал правую руку ко лбу или к вискам — жест, невиданный прежде и потому тревожный. Обязательный за обедом графинчик вырос вдвое.
Горбатовские женщины готовы были по первому знаку заговорить о ценах. Цены были ужасны. Масло стоило рубль двадцать копеек фунт! Под фундаментом русской земли заколебался один из китов, может быть, самый главный — устойчивость денег.
— Как жить, как жить? — стонали тетки Андрея и знакомые дамы. — Извозчик берет рубль до вокзала и еще полпути плачется, что дороги овес и сено. Когда кончится ваша война? И кто ее только придумал? Даже свечи в церкви подорожали. Поставить приличную свечу — надо заплатить пятнадцать копеек.
Впрочем, и в Горбатове не всюду выпирала нищета, В особняках подрядчиков было весело и шумно. Поставки и военные работы не миновали карманов городских заправил. Они радостно грозили друг другу воздвигнуть в городе и не такие еще дворцы, какие выросли здесь после постройки Туркестанской и Сибирской дорог. Если бы не недостаток рабочих рук, они бы уже приступили к работам. Но уважение к деньгам, к копейке, которая, как часовой, охраняет строй рублей, упало и здесь. Деньги втекали и вытекали сквозь конторы дельцов не полноводной, взятой под строгий контроль рекой, но горными потоками, шумными, блестящими, — не поймешь, чего в них больше: тяжелой влаги или легко взрывающейся на солнце пены.
Со стесненным сердцем шел Андрей к Загорским. Какая доля судьбы Татьяны отнесена на его счет?
У Марии Антоновны уже был любимый угол у окна с любимым креслом. Казалось, время соскребло ее со всех сторон, как снеговую бабу, и только глаза стали больше. Может быть, в молодости у нее тоже были большие, притягивающие глаза. О смерти Татьяны она говорила неохотно. При этом крепко сжимала все еще полные губы.
Левушка только что уехал куда-то на Северный фронт. О нем она вспоминала с тоскливой, прижившейся тревогой. Она была убеждена, что несчастья сыплются теперь одно за другим на ее седеющую голову: дети мыкались по свету, муж хворает, нельзя достать умелую прислугу, дорог керосин, хозяин отказывается делать ремонт квартиры.
Андрей надеялся, что Елена не выйдет к нему. О ней в Горбатове говорили нехорошо. Даже сестра Лидия, говоря о Елене, морщила брови и поводила плечом. Но Елена вошла, красивая и холодная. Эта сознательная сдержанность была удивительна в девчонке. Казалось, она вызовом отвечала на все упреки, какие могла предугадать и предчувствовать. Ей было шестнадцать лет. Она была в голубом открытом платье и походила на хорошо сделанную, внезапно ожившую безделушку. Она смотрела на Андрея презрительно, ни о чем не спрашивала, вскоре поднялась и так же неожиданно ушла.
Некого было спросить в этом доме о последних часах Татьяны: как случилось, что жизнерадостная девушка сама пожелала смерти? Впрочем, Андрей для себя принял слова Розалии Семеновны… Несущественно, кто именно… Война, конечно война!..
К северу поезд нес буйную солдатскую массу. Здесь офицера, который попытался бы высадить солдат, вышвырнули бы в окно под откос. Андрей не достал места. Предстояло сидеть на чемодане почти