двое суток. Он меланхолично укладывал складную кровать под скамью, когда кто-то щелкнул шпорами около него. Юнкер улыбался ровными зубами. Аккуратный, выхоленный ежик начинался слишком низко на лбу и на висках.
— Я могу уступить вам верхнее место.
— А вы?
— У меня есть другое, напротив. — И тут же, еще раз щелкнув шпорами, представился: — Юнкер Васильевский.
Андрей забрался наверх. Ежик улыбался из темного угла.
— Я всегда так, — смеялся он шепотом. — Прихожу, первый занимаю вещами два, а то и три места. А потом раздаю наиболее симпатичным.
— Преимущественно сестрам? — улыбался Андрей.
— Это вы напрасно, господин прапорщик. Мне захотелось уступить место именно вам…
Он был словоохотлив, пожалуй неглуп, но не ярок. Сын петербургского адвоката. Он сносно знал современную литературу. Помнил на память почти столько же стихов, сколько и Андрей. К вечеру Андрей увлекся разговором. Они лежали, свесив головы над теснотой нижних мест, и без конца говорили о боевых и революционных переживаниях.
Внешностью юнкер вовсе не походил на Андрея. Но это было зеркало его — Андрея — мыслей о войне, о перевороте, о Николае, о союзниках, о Керенском, о Советах. Андрею стало казаться: будь он на его месте в Носовке, этот юнкер непременно полюбил бы Елену, в первый вечер поцеловал бы ее руку и забыл бы сказать о любви. В дивизионе он говорил бы солдатам те же речи, что и Андрей, и, вероятно, стал бы членом комитета. Неужели они оба — только разменные ассигнации в человеческом бюджете страны? Неужели время штампует сейчас эти якобы новые, передовые взгляды, убеждения?.. Кто они оба? Кирпичи, из которых складывается новое здание, или песчинки, путь которых предопределен тем, что кто-то ткнул пальцем в подножие сухой человеческой осыпи?..
Юнкер заметил внезапную перемену в настроении Андрея. Он лег удобнее и вынул из чемодана книжку. На желтом переплете Андрей прочел черные буквы: «В. Зомбарт. Современный капитализм».
«Он тоже ищет пути», — думал Андрей. Эта книга лежала у него в чемодане. Ни о самой книге, ни об авторе он не имел представления. Он усмехнулся своему внезапному отвращению к новому знакомому, и весь второй вечер они опять болтали, хотя уже не так доверительно.
Петербургский вокзал подкатил к окнам вагонов шумной, совсем не прежней, подтянутой столичной толпой. Улицы метнули в глаза бесчисленные красные флаги на домах, на памятниках, на фонарях. Легендарные семечки хрустящим ковром лежали на мостовой.
Невский кипел большой муравьиной дорогой. Каждый второй был военным. Солдаты ходили гордо. Штатские трусливо ныряли между групп и рядов людей в шинелях. Нарядные женщины опасливо пробирались вдоль стен. Тем не менее на улицах было празднично, весело и бодро.
Из меблирашек на Надеждинской позвонил к Елене.
Голос радостный. Телеграмму получила. Почему не ответила? Что же отвечать? Просто ждала. Соскучилась…
«И правда, — подумал Андрей. — Необязательно отвечать в таких случаях…»
Елена жила у родственников на Потемкинской. Родственник занимал пост во Временном правительстве, но с уходом Милюкова и Гучкова отошел от дел. Об этом Елена как-то писала в Румынию.
— Приезжайте вечером, часам к девяти. Удобно?
«Почему не сейчас? Если нельзя дома, то хотя бы на улице, хотя бы на четверть часа», — ныло Андреево сердце.
— Хорошо, — сказал он вслух, — буду ровно в девять.
Никому больше не звонил. Лег на диван с книгой. Каждые полчаса машинально подручивал завод часов, как бы из страха, чтобы не остановилось время.
Он не мог установить по письмам, изменилась ли к нему Елена за последние месяцы. Письма были неизменно нежны, всегда в них была какая-нибудь как бы случайно оброненная фраза, еще один крошечный, но тем более ценный шаг к сближению. После революции Андрей стал было писать Елене обо всем происходящем в дивизионе, но известие о смерти Михаила никак не увязывалось с его собственными настроениями, а Елена, написав о смерти брата, замолчала. Когда переписка возобновилась, Андрей заметил, что она избегает самого слова «революция», и он сам перестал писать ей о событиях на фронте.
Но в живых словах он все же попытается рассказать девушке об этих месяцах, которые разбили стену тупой дисциплины и подняли от земли к небу лица миллионов людей.
Пол в квартире Султановых, родственников Елены, был затянут красным бобриком, а стены яркими ситцами. Комнат было много. Голоса всегда доносились откуда-то издалека. Лакей, расторопно распахивая двери, проводил в комнату Елены. Андрею показалось, что в комнате очень много людей, и он не смел даже поцеловать руку девушке. Люди, мебель, картины, цветные лампочки у зеркал — все это жило и даже как будто шумело; может быть, шумела голова Андрея, из вагона, с румынских предгорий вступившего прямо в салон. Он сел в углу у маленького секретера-буль, на котором между двух карточек, моряка и офицера, стоял большой портрет Елены. Карточка моряка была убрана крепом и иммортелями. Елена была с нитью жемчуга на шее, в открытом платье женщин довоенного времени, которых выносили, выпестовали долгие десятилетия мира, когда самодовольное богатство отгораживалось от моря нищеты утонченностью вкусов, этикетом, традициями…
Кузен, приземистый плечистый студент, выбрасывая каблуками, шагал по ковру из угла в угол и грыз шоколад с орехами. Кузина, с зубами наружу, с узенькими, как хвост ящерицы, носками туфель, курила тонкую папиросу. Они оба смотрели на Андрея с праздным любопытством. В течение пяти минут Андрей почувствовал, что ему нечего сказать этим людям, он даже не сумеет в соответствующем тоне отвечать на их вопросы. Впрочем, они ни о чем не спрашивали. Они не уходили и перебрасывались между собою клочками фраз о каких-то знакомых, об яхт-клубе, об автомобилях и скетинг-ринге.
Елена стояла около Андрея.
— Нравится? Я хотела было прислать вам, но вы ни разу не попросили об этом.
Андрей смутился. Он действительно никогда не испытывал необходимости в портрете. Самый лучший портрет только обкрадывал бы его первое впечатление, В другое время он сумел бы сказать это просто и даже хорошо, но сейчас он только смутился.
— Значит, вы и сейчас не просите? — кокетливо спрашивала Елена.
— Я бы после этого не дала, — попыталась прикрыть зубы кузина.
«Она считает меня пентюхом, — подумал Андрей. — Ах ты, ящерица!» Злость вернула ему язык.
— Нам на фронте приходится обходиться без многого… И вообще карточки коллекционируют лоботрясы…
Пепел папиросы упал на шелковые колени девушки. Она встала, отряхнулась и вышла из комнаты. За нею, покрутившись на каблуке, заваливаясь неуклюжими плечами, вышел и студент.
— Вы умеете быть злым, — положив ему руку на плечо, заметила Елена.
— У меня масса недостатков, — буркнул Андрей.
— Вы знаете, почему я не звала вас до девяти?
— Решительно все равно, Елена. Хорошо, что вы думали об этом… Это все, что мне нужно. Я чувствую себя в этих комнатах как колонист, долгие годы проживший в Африке. Я обтешусь, Елена. Городские навыки возвращаются быстро.
Елена улыбнулась, как там, в домике. Ситцевые стены начинали какой-то легкий танец.
В комнату дробными шагами вошла старуха Ганская. Она улыбнулась Андрею и осторожно опустилась в кресло. От прежней Ганской остались только узкая табакерка и бегающие пальцы.
Она постарела и чуть сгорбилась. Но вместе с тем она приобрела какую-то, может быть новую, может быть вторично обретенную уверенность в себе. Она скупо и отчетливо произносила фразы. Она говорила так, как говорят люди, чувствующие ответственность за свои слова. Смотрела на собеседника в упор. Она обещала превратиться в паралитическую семейную реликвию, вокруг которой говорят шепотом, о которой забывают сейчас же за дверью ее спальни. У обеих на рукаве был траур. Андрей ни за что не хотел