своей батарее все блиндажи орудийных номеров, рассказывал солдатам какие-то тыловые анекдоты, угощал монпансье из бумажного кулька, из резинового кисета насыпал сухумский желтый табак в солдатские трубки и крученки. Он еще раз напоминал канонирам, что он — Горелов — всегда был либеральным офицером, любимцем солдат. С Табаковым он долго ходил вдоль орудий взад и вперед. Руки у обоих заложены за спину, и всякому было понятно, что офицер и видный комитетчик говорят на самые серьезные, политические темы.
К вечеру Табаков был убежден, что лучше Горелова в дивизионе офицера нет. Даже Шнейдеров, хотя он и партийный эсер, все-таки не так подходит к солдату, как Горелов.
— Чего офицеры радуются? — спросил Стеценко Станислава.
— Я не вем[25]. Я мыслен, же работы нема [26]. На наблюдательный не ездят, а поручик Горелов привез ведро вудки. Напиесен на цалы тыждень[27].
Петр недоверчиво пожимал плечами. Он по-прежнему был убежден, что офицеры не будут спокойно сидеть и ожидать, покуда революция слопает все их привилегии без остатка…
Андрей остался на батарее дежурным. Ему не хотелось в пьяную компанию, и его не уговаривали. К тому же в одиночестве можно было попытаться закончить письмо к Елене.
В третьей батарее офицерская палатка стояла в глубине скудной, порубленной рощи, недалеко от крохотной деревушки, к которой приткнулись блиндажи орудийной прислуги. Но офицеры решили, что собираться в палатке не стоит. Все-таки материя — не стена. Решено было пустить под пьянку избу, в которой заседал комитет и постоянно жил один Табаков.
Командир дивизиона на пьянку не пришел. Он был осторожен, трезв и хитер пассивной, не смелой, не лисьей, а медвежьей хитростью. Горелов сделал ему наедине особый доклад. Полковник хмыкал, мял в руках давно потерявший форму засаленный порттабак и ковырял во рту противной желтой зубочисткой. Не сказав ни слова, он поблагодарил Горелова и попросил рассказать ему, какое впечатление произведет сообщение о поездке в ставку и Минск на офицеров.
— Черт его знает, — говорил Горелов Скальскому, сидя рядом с ним за составленными столами. — Не то наш командир — обыватель, не то ведет какую-то свою игру.
— Ну и черт с ним, — сказал Скальский. — Мы о нем душой болеть не будем. Сообразит — примкнет. А не успеет — поплетется в хвосте. Тридцать лет в офицерских чинах! Куда ему еще податься?.. Производство затянулось… Вот он и дуется на весь свет. Словом, черт с ним!
Табаков пучил глаза и говорил то Перцовичу, то Ладкову что-то умное о новом солдате и о том, как ему дивизион доверяет.
— Захотел бы я — поссорил бы офицеров с солдатами, раз-два… Как в пехоте. Повернуться боялись бы. А за Табаковым как за каменной стеной… И солдаты как за каменной стеной… — спохватился он. — Я за солдатский интерес. Потому я как призван на действительную и сверхсрочно по мобилизации… Я солдатское житье до дна выпил. А эсеровская партия нас учит…
— Пей, батя, пей, Петр Кириллыч! — говорил Ладков. — У нас на Кубани…
— Ты хороший парень, — трепал его по плечу Кольцов. — Ты лучший друг.
— Я за справедливость! За землю и волю! — говорил, хлебая горячую жижу и морщась, как от внутренней боли, Табаков. К нему беспрерывно тянулись офицерские рюмки. Он был взволнован и счастлив, и только одного не хватало…
— А где же Багинский, Орлов? Что это они запаздывают? — оглядел он комнату и заорал вдруг по направлению к двери: — Станислав!
— Ушел Станислав. За папиросами в лавочку я его послал, — поспешил Кольцов.
— Ну, Петр! Степан! Лодыри, сукины дети! — не унимался Табаков.
— На кой черт тебе вестовые, Петр Кириллович?
— За комитетчиками послать. Чего же я один?.. Пусть все наши… Одной семьею…
— Вот дьявол, сорвет всю музыку! — ругался Горелов.
— Да и неудобно мне одному…
— А мы сейчас пошлем, — сказал Перцович. — Я схожу за вестовым.
— Ну хоть бы Багинский, или Орлов, или кто ближе…
— Пей, Кириллыч! — потянулся к нему Малаховский. — Знаешь, как у нас на Украине пьют?
— Как у вас, так и у нас, так и на Украине… допьяна, — скептически возразил Табаков.
— Нет, у нас не так. Вот смотри!
Малаховский поставил рюмку на стол и, обращаясь к ней как к живому лицу, склоняя голову то направо, то налево, говорил:
— А як же вас звать?
И сам другим голосом отвечал за рюмку:
— Оковыта[28].
— Аз чого ж вы зроблени?
— С жита.
И вдруг крикнул:
— А в тебе пачпорт е?
— Нема.
— Так ось тоби тюрьма!
Он зубами ловко захватил рюмку и мгновенно опрокинул ее прямо в горло.
— Браво! — закричали офицеры.
— Ха-ха-ха! — раскатывался Табаков. Он чувствовал, что спектакль — специально для него, и гордился. — Веселый народ охвицеры!
— А ты видел, как пьют сумские гусары? — спросил Ладков.
— Нет, — заинтересовался Табаков.
Ладков мигнул Архангельскому — и тот принес из кухни два огромных стакана. Стаканы налили до половины водкой и ромом, подлили коньяку, залили все это пивной пеной.
— Это, брат, медведь бурый, злой и хмурый! — причитал Ладков. — Вот я его залпом хлебану — и ничего. А тебе не устоять.
Табаков осмотрел тонкую фигуру офицера с ног до головы, расправил плечи, расчесал усы, а потом прищурил глаз:
— Я твою водичку хлебану. А ты потом мой заказ выдержи.
— Идет.
— На что?
— На бутылку коньяку и красненькую.
— Идет. А если нижний чин офицера обыграет? — хитро говорил Табаков.
— Какие теперь нижние чины! — сморщился и улыбнулся одновременно Ладков.
— Это верно, — легко согласился Табаков. — Ну, лей ведмедя!..
Табаков лежал на своей койке и дрыгал отяжелевшими ногами, распевая:
— Хорошо — не у нас, пришлось бы на свою койку пустить, — говорил Малаховский, глядя на захмелевшего комитетчика. — Грязное животное!
— А я, черт, воды с пивом нахлебался, — жаловался Ладков. — Вот мерзость!
— А ловко я налил? Чистое дело марш! — хвастался Архангельский.
— Ну, довольно, — скомандовал Скальский. — Перцович, берите гитару и барабаньте что-нибудь у окна.
А вы пойте вполголоса. Пусть думают — загрустили. Дарьял там какой-нибудь, что ли… А вы укладывайтесь в десять — пятнадцать минут. Нас агитировать не нужно.