— Чему же радоваться? — пожал плечами Алданов. — Лучше не будет.
— Ребята, я предлагаю вызвать представителя корпусного комитета, — встал опять Шнейдеров. — Пусть он проведет новые выборы. Мы насильно не намерены…
Слова его потонули в криках.
Берзин резал плечом толпу.
— Пропусти Наумыча! — кричал Григорьев. — Он сказанет…
— И сказану, — снял зачем-то шапку Берзин. — Чего представлять там… Как мы порешили… Комитетских к чертовой бабушке. Чего они навоевали, спрашиваем? — Он растопырил ладонь правой руки, загибая пальцы по очереди. — Охвицеров к Корнилову отправили. Отпуска теперь какие? Два года жди отпуска. По солдатам… чтоб брататься… стреляли. На обед тоже гнилая капуста… а то чечевица. А нам теперь житья нет… Которые безземельные… то тем — вешаться. А помещик по три рубля хлеб везет… по двадцать пять продает в городе. Так тут мир нужен. А где ваш мир? Где? — Он подошел, налитой и распаленный, к Шнейдерову. — Ты пузо-то наел, — ткнул он ему в пояс. — А мир куда спрятал?
— Возьми его за воротник! — орали солдаты. — Потрусить малость — легче будет.
— Так я, товарищи, предлагаю… Боброва… председателем… пусть выбирает.
— Верно, Боброва, Боброва! Питерского! Большевика!..
Бобров выплыл от толчка множества рук в середину круга. Он, наклонившись, подтягивал опадающее голенище сапога. А Табаков уже очищал ему место у стола на скамейке.
Бобров поднял руку.
— Ребята, я галдеть непривычный. У нас на собраниях в цеху порядок. Хотите, чтобы я выбирал, так давайте дисциплину. Такую, нашенскую…
Толпа затихла.
— Оно, мы уже со Стеценкой говорили не раз — комитет наш липовый. Языками болтать мастера. То у нас на фабриках мы таких видывали. Из-за таких нас, слесарей да фрезеровщиков, на фронт послали. А я скажу, комитет мы изберем, а только думается, чтоб всякие таковские дивизионные да фронтовые не сковырнули. Не по закону, скажут. Так держаться дружно.
— Поддаржим, Макарович, поддаржим!
— И Стеценку встребуем. А нет — поговорим по-военному.
— Называй хвамилии…
Был момент, когда Андрею казалось, дело не обойдется разговорами. Будет настоящая битва. Но Скальский и Горелов уехали вовремя. Гнев масс пал на комитет. Комитет не оказался стеной, он рассыпался при первом ударе. Известно, что павшие вожди — жалкое зрелище.
Офицеры держались гостями, посторонними. Архангельский ходил вокруг собрания и черным стеком сбивал ромашки и одуванчики. Кольцов строчил что-то в полевую книжку, как будто это была неотложная работа.
Офицеры были бы рады драке между большевиками и комитетчиками, если бы не сознавали, что этот бой не принесет славы эсерам, усилит большевиков, и, следовательно, офицерское положение станет еще тяжелее.
Новый комитет выбирали долго. От второй батареи вошли Бобров и Стеценко. От первой — Орлов и наводчик Квач. Третья батарея еще в апреле постановлением общего собрания целиком вошла в партию эсеров. Ребята второй батареи предложили третьебатарейцам занять своих большевиков, хотя бы Багинского. Третьебатарейцы шутки не поняли и заломались. Разведчики выставили Табакова. Вторая батарея закричала: долой! Третьебатарейцы стали доказывать, что это их дело и больше никого не касается. Бобров сердился, ругал солдат «деревней», но голос его не раз тонул в шуме перекрестного спора. В конце концов выбрали новых ребят — разведчика Егорова и номера Темкина, двоих табаковских приятелей. Первым делом нового комитета были хлопоты о Стеценке. Решили ехать в корпус и написать в армейский комитет, рассказав, как произошло столкновение Стеценки со Скальским и как Скальский бежал при помощи офицеров дивизиона.
— Надо хорошенько написать, — говорил Бобров. — Чтоб ребятам уши прочистило.
— Давайте я напишу, — сказал Андрей, сидевший молча на собрании.
Бобров забрался пальцем под папаху, подумал и решил:
— Что ж. Только чтоб вся сытуацыя.
— Все будет, — уверял Андрей.
Он ушел к себе и весь вечер составлял бумажку в комитет. Когда он ее кончил и прочел вслух вполголоса, он сам поверил в то, что Стеценко был прав, действовал, как подобает бойцу революции, а Горелов и Скальский вели игру с темными силами.
Он положил перо и задумался.
Этот рапорт, написанный его рукой, был сейчас для него самого важнее, чем для Петра. Что может грозить Петру, который на свой риск вступил в бой с корниловцами? Но он, Андрей, становясь автором такого документа, сжигает корабли. Ему уже не будет возврата к старому. Мало того, ему нельзя будет остановиться. Листья откружились. Ветер бьет в лицо. Буря революции. Солдаты настроены по-боевому. То, что творится в дивизионе, — только один из вихрей, которые несутся сейчас над всеми частями фронта и над всеми тыловыми городами. Надо оставить в покое разделение мира на то, что нравится и не нравится, привычно и непривычно. Нужно расставить события и людей так, чтобы по-настоящему понять, что же наконец происходит в России и на фронтах. Скальский уже за бортом дивизионного корабля. Горелов тоже. Солдатский ряд выдвинул вожаков. Вожаки были и раньше. Но это были крепкие деревенские мужики, за которыми где-то в Сибири или на Урале стояли мельницы, покосы, стада, сады, рыбные садки или, как у Ханова, богатые каспийские промыслы. Иногда выделялись из солдатской толпы силачи, музыканты, мастера-рассказчики. Теперь все изменилось. Люди зачуяли перемены, какие не снились дедам. Перемены шли с бурями. С гор валило каменьями, бревнами… Теперь глядели в глаза тех, кто первый вычитал в книгах, узнал от других, просто почувствовал, как надо жить в революцию. А вопросы стали вплотную. От них не отмахнуться. Мир — или «до победы»? По домам — или в окопы? Большевики — или эсеры? Дележ помещика — или охрана границ? Верить стало трудно. Офицерам верить нельзя вовсе — тянут в свою сторону. Крепким мужикам, таким, как фельдфебель или Авдеев, который вдруг стал с утра до вечера громко петь псалмы, — тоже. Поднялся авторитет тех, кому не верили раньше, но чьи слова оправдались. Разве Стеценко не говорил об офицерском бунте, о контрреволюции?!
У офицеров другое… Горелов от радикальных, смелых речей перешел к речам о необходимости порядка. Горелов стал вдруг приятелем Скальского. Горелов, который в начале войны слыл первым либералом в дивизионе… А у Скальского, когда присягали Временному, дрожали руки. Вот куда тянет порядок. Со Скальским, с Корниловым пойдут теперь все, кому не по нутру солдатская революция. Все они покатятся назад. Назад… От этих мыслей щемило внутри.
Он взял рукопись, еще раз проглядел и сделал ее еще энергичнее.
Написанные им от имени солдат слова убеждали его самого. Доводы были неотразимы.
Андрей снес письмо на рассвете в помещение комитета и, вернувшись в блиндаж, увидел, что Зенкевич, полуодетый, заспанный, сидит уже у стола.
— Это я вас разбудил? — извинился Андрей.
— Да нет. Не спится что-то, Мартыныч. Вот хотел я поговорить с вами. Как вы думаете, что — если уехать?
— Куда же вы уедете, кто вас пустит?
— В Одессу. Мама вот пишет… просит все бросить и приехать. А здесь все равно ничего не дождешься. Ели вчера виноград с нашей дачи? Это мама прислала две корзинки и сальтесон… — Зенкевич смотрел опасливо на одеяла, которыми были укутаны с головой офицеры. — А вы всю ночь не спали… Вот и я лежу все и думаю. Этим дело другое, — он кивнул в сторону Кольцова и Перцовича, — у них и отцы, и деды военные. Это их профессия.
Андрей смотрел на него с любопытством. Впервые на лице Зенкевича светилась настоящая забота.
— А вы какую профессию считаете своей?
— Отец хотел, чтобы я окончил коммерческий институт. У отца рыбное дело. Но мне хотелось бы кончить Технологический. Но без средств этого не сделаешь. А теперь и не поймешь, что будет с торговлей.