что, если посмотреть на это пятнышко в увеличительное стекло, можно разглядеть крошечные серп и молот. Еще вшей называли пехотой. Соответственно блохи были артиллерией, комары авиацией, клопы парашютистами и лобковая вошь саперами. Русское слово
Рецидивов обычно не случалось, если не считать истории с Феррари, получившей широкую известность благодаря его громкой фамилии. Феррари был из Милана, у него полностью отсутствовала воля к сопротивлению. Арестованный за уголовное преступление, он отбывал наказание в тюрьме Сан-Витторе, когда в 1944 году немцы поставили его перед выбором: либо продолжать отсиживать свой срок в Италии, либо ехать работать в Германию. Он выбрал последнее. В лагере таких набралось около сорока человек, почти все воры и мошенники. Эта разношерстная неспокойная компания жила своим обособленным миром и доставляла немало хлопот русскому командованию и бухгалтеру Рови.
Сам Феррари относился к своим коллегам с нескрываемым пренебрежением и общению с ними предпочитал одиночество. Лет сорока, ко всему равнодушный, худой, желтый, почти полностью облысевший, он целыми днями лежал на нарах и читал. Неутомимо читал все, что попадалось под руку: газеты и книги на итальянском, французском, немецком, польском. Раз в два-три дня, во время проверки, он говорил мне:
— Эту книгу я кончил. Нет у тебя чего-нибудь еще почитать? Только не по-русски, знаешь, в русском я не силен.
Его не то что полиглотом, его грамотным назвать было трудно, но он «читал» любую книгу от корки до корки, шевеля губами, разбирая буквы, складывая слоги и мучительно реконструируя слова, смысл которых его не интересовал. Чтение для него было все равно что для других, в зависимости от уровня, разгадывание кроссвордов, решение дифференциальных уравнений или вычисление орбит астероидов.
Человек он был необычный. Однажды он разоткровенничался и поведал мне свою историю, которую я здесь и привожу.
«Много лет я занимался в воровской школе на площади Лорето в Милане. Там был манекен с колокольчиками и кошельком в кармане. Нужно было вытащить кошелек так, чтобы колокольчики не зазвенели, но у меня никак не получалось. Поэтому воровать мне не разрешили, а назначили шухерить. Два года я стоял на шухере, но разве это работа? Риску много, а заработок маленький.
Думал я, думал и решил: есть лицензия, нет лицензии, а если я хочу заработать свой хлеб, надо работать самостоятельно.
Тут как раз война — эвакуация, черный рынок, трамваи битком набиты. Сел я на «двойку» у Порта Лодовика, потому что в том районе меня никто не знал. Рядом стоит одна с большой сумкой, щупаю карман — в кармане кошелек. Потихоньку достаю писку…»
Здесь придется сделать небольшое техническое отступление. Писка, как объяснил мне Феррари, — это специальное приспособление, изготовленное из половинки безопасной бритвы; им разрезают сумки и карманы, поэтому оно должно быть очень острым. Еще можно таким лезвием лицо порезать обидчику, это называется «по лицу писануть».
«…начинаю разрезать карман. Уже почти разрезал, вдруг женщина, не та, что с сумкой, нет, совсем другая, как заорет: “Вор! Держи вора!” Ей-то я что сделал? Ее-то какое дело? Еще понимаю, Пыла бы она из полиции, а то так, сбоку-припеку, ни меня, ни ту, с сумкой, раньше и в глаза не видела! Трамвай, конечно, остановился, меня схватили, потом я попал в тюрьму Сан-Витторе, оттуда в Германию, а из Германии сюда. Видишь, что значит проявлять инициативу?»
С тех пор Феррари инициативы не проявлял. Он был самым послушным, самым кротким пациентом: раздевался по первому требованию, показывал рубашку со вшами, наутро покорно отправлялся в дезинфекцию, но при следующем контроле вши почему-то снова оказывались на месте, и все повторялось сначала. Перестав проявлять инициативу, он и сопротивляться перестал. Даже вшам.
Моя работа давала мне по крайней мере два преимущества — пропуск и улучшенное питание.
В Богучицах, надо честно признаться, кормили нас совсем неплохо. Мы получали тот же рацион, что и русские военные, а именно: килограмм хлеба каждый день, два супа, одну
Марья разрешила нам дополнительно обедать в санчасти. Там готовили две немолодые парижанки, участницы Сопротивления («maquisardes»), бывшие узницы концлагеря, потерявшие там своих мужей. Это были молчаливые, скорбные женщины, но их преждевременно состарившиеся лица несли на себе печать не только страдания, но и духовной победы над этим страданием, нравственной силы, присущей политическим борцам.
Одна из них, по имени Симона, обслуживала столовую. Она приносила мне первую порцию супа, потом вторую, потом смотрела на меня почти испуганно и спрашивала:
— Vous repetez, jeune homme? (Вам повторить, молодой человек?)
Я смущенно говорил «да», испытывая стыд за свою животную прожорливость. «Repeter» четвертый раз под строгим взглядом Симоны я обычно не решался.
Что касается
И все-таки
Как-то вечером я поговорил с Чезаре, и мы составили программу-максимум на ближайшие дни: решив совместить приятное с полезным, мы договорились и делом заняться, и по городу побродить.
Чезаре
С Чезаре я познакомился в последние освенцимские дни, но тогда это был другой Чезаре. В Буне, в лагере, оставленном немцами, инфекционная палата, в которой мне и двум французам удалось выжить и создать видимость человеческих условий, являла собой островок относительного благополучия, тогда как в соседнем, дизентерийном, отделении безраздельно господствовала смерть.
За деревянной стенкой, в нескольких сантиметрах от моего изголовья, я слышал итальянскую речь. Однажды вечером, собрав остатки сил, я отправился посмотреть, кто там еще остался жив. Я прошел по холодному темному коридору, открыл дверь и оказался в царстве ужаса.
Из сотни мест на нарах не меньше половины занимали окоченевшие трупы. В помещении горели две- три свечи, стены и потолок тонули в темноте, так что казалось, что ты попал в огромную пещеру. Единственное отопление — заразное дыхание пятидесяти больных, еще не успевших умереть, несмотря на холод, смрад экскрементов и смерти был настолько сильным, что спирало дыхание, и приходилось насиловать легкие, чтобы они допускали в себя это зловоние.
Но пятьдесят человек были еще живы. Они лежали, скрючившись, под одеялами. Кто-то стонал или кричал, кто-то, с трудом поднявшись, испражнялся на пол. Люди произносили чьи-то имена, молились, ругались, взывали о помощи на всех языках Европы.
Нерешительно, на каждом шагу спотыкаясь и наступая в темноте на примерзшие к полу экскременты, я направился ощупью по одному из проходов между трехэтажными нарами. На звук моих шагов живые