иссякло, и он отправился на поиски более реальных приключений.
Ближе к полуночи тишина спящего зала и рассказ сестер были нарушены. Резко, словно от порыва ветра, распахнулась дверь второго, меньшего зала ожидания, где размешались военные, и на пороге появился молоденький русский солдат, совершенно пьяный. Он посмотрел вокруг мутным взглядом, опустил голову и, шатаясь из стороны в сторону, будто пол уходил у него из-под ног, двинулся по короткому коридору, разделявшему оба зала. Там стояли, разговаривая, три советских офицера. Увидев старших по званию, солдат застыл на месте, вытянулся по стойке «смирно» и отдал честь. Офицеры со строгим достоинством ответили на его приветствие. Солдат, словно фигурист, сделал полуоборот, ринулся к выходу на перрон, и оттуда сразу же послышались громкие звуки рвоты. Вернулся он, уже крепче держась на ногах, снова отдал честь невозмутимым офицерам и скрылся в дверях своего зала. Минут через пятнадцать все в точности повторилось, как в дурном сне: драматическое появление в дверях, секундная заминка, приветствие старших по званию, петляющее и спешное продвижение к выходу по ногам спящих, освобождение желудка, возвращение, снова приветствие. Сцена повторялась и повторялась с почти равными промежутками, и всякий раз три офицера бросали на солдата рассеянные взгляды и вежливо поднимали руки к козырьку.
Так проходила эта незабываемая ночь, пока у меня не поползла вверх температура и не начался сильный озноб. Я растянулся на полу, но вдруг появился Готтлиб с необычным лекарством — пол-литровой бутылкой домашней водки или, точнее говоря, подпольного самогона, купленного у окрестных крестьян.
— На, — сказал он, — выпей, тебе станет легче. Все равно другого средства от твоей болезни у нас нет.
Водка имела привкус плесени, уксуса и дыма, но я хоть и через силу, но выпил всю бутылку этого обжигающего адского напитка и вскоре провалился в небытие. Проснулся я поздно, чувствуя жажду и страшную тяжесть во всем теле. Оказалось, я погребен под людскими телами: прибывшие за ночь, не найдя на полу свободного места, ложились прямо на спящих.
Странное лечение, однако, дало свои результаты: согревшись водкой и человеческим теплом, я основательно пропотел, и с тех пор лихорадка у меня прошла, а с ней и боли в суставах.
Наш поезд снова отправился в путь и через несколько часов остановился на узловой станции Жмеринка, откуда до Одессы оставалось триста пятьдесят километров. Здесь нас ждал ужасный сюрприз. Готтлиб после переговоров с местными военными властями обошел весь состав, вагон за вагоном, и сказал, чтобы все выходили, поезд дальше не пойдет. Почему не пойдет? Как же мы попадем в Одессу?
Готтлиб был бледен и явно встревожен.
— Не знаю, — отвечал он всем растерянно, — ничего не знаю. Велели покинуть поезд и ждать дальнейших распоряжений.
Ночь мы провели на вокзале в дурных предчувствиях: если непобедимый Готтлиб потерпел поражение, хорошего не жди. На следующее утро наш «старший» и неразлучные с ним браг и шурин пропали, исчезли вместе со своим внушительным багажом. Кто-то будто бы видел, как Готтлиб о чем-то шептался с русскими железнодорожниками, а ночью сел в военный эшелон, возвращавшийся из Одессы к польской границе.
Мы сидели в Жмеринке уже трое суток, мучаясь неизвестностью, безысходностью или страхами — в зависимости от того, какую информацию удавалось выудить из разговоров с русскими. Последних ничуть не удивляло наше вынужденное пребывание здесь, как и не волновала наша судьба, и на вопросы они отвечали рассеянно, с откровенным безразличием. Один русский сказал, что да, из Одессы отплывают корабли с английскими и американскими военными, которые возвращаются на родину, и нас, рано или поздно, отправят. Едой мы обеспечены, Гитлера больше нет, чего, спрашивается, волноваться? Другой рассказал, что на прошлой неделе в Жмеринку пришел эшелон с французами, тоже направлявшимися в Одессу, и его повернули на север, «потому что повреждены пути». Третий клялся, что своими глазами видел состав с пленными немцами, которых везли на Дальний Восток. Про нас ему было все ясно: разве мы, итальянцы, не союзники немцев? Значит, нечего удивляться, если нас тоже скоро пошлют окопы рыть на японскую границу.
Дело еще больше запуталось, когда на третий день в Жмеринку пришел второй поезд с итальянцами, на этот раз из Румынии. Их было около шестисот человек, и выглядели они совсем не так, как мы: хорошо одетые мужчины и женщины с чемоданами и баулами, у некоторых на шее фотоаппараты, — туристы, да и только. На нас они смотрели сверху вниз, как на бедных родственников. Еще бы! Ведь они приехали в поезде дальнего следования, в настоящих спальных вагонах, у них были билеты, паспорта, денежки, дорожные документы, поименный список всех пассажиров и коллективное разрешение на выезд в Италию через Одессу. Если бы добиться от русских разрешения к ним присоединиться, мы бы тоже скоро были в Одессе.
Прибывшие дали нам понять, что они люди с положением. Действительно, в основном это были гражданские и военные чиновники из итальянской миссии в Бухаресте, но среди них оказалось немало и таких, кто остался в Румынии после расформирования АРМИР[25] по разным соображениям, в частности и для того, чтобы половить рыбку в мутной воде. Многие были с семьями, с детьми, некоторые итальянцы — с женами-румынками.
Но русские, в отличие от немцев, почти полностью лишены способности различать и классифицировать людей по каким бы то ни было признакам, а потому через несколько дней мы уже ехали все вместе на север в неизвестный нам пункт назначения, навстречу новому изгнанию. Итальянцы-румыны и итальянцы-итальянцы бок о бок в товарных вагонах, с одинаковым чувством страха перед таинственной советской бюрократией, перед темной исполинской властью, пусть не враждебной нам, но опасной своей нерадивостью, невежественностью, непредсказуемостью, своей слепой, как у природы, мощью.
На север
За несколько дней, проведенных в Жмеринке, мы дошли до попрошайничества. По сравнению с пугающей перспективой предстоящего отъезда в неизвестном направлении это еще была не трагедия. Оставшись без Готтлиба с его неистощимым талантом находить выход из любого тупика, мы очень скоро оказались в плачевном положении, особенно нас подкосили неограниченные финансовые возможности «румын»: за любой товар они готовы были платить в пять, в десять раз больше нас, и платили, потому что успели исчерпать свои продовольственные запасы и предчувствовали, что в тех местах, куда их повезут, деньги стоят немного, к тому же их и сохранить-то будет трудно.
Ночуя на вокзале, мы часто совершали вылазки в жилые кварталы с низкими перекошенными домами, построенными с поразительным пренебрежением к законам геометрии и архитектуры: фасады как бы в одну линию, стены как бы вертикальные, углы как бы прямые, и при этом ни с того ни с сего какие-то претенциозные пилястры с как бы ионическими капителями. Много соломенных крыш. Жилища внутри темные и закопченные, с огромной печью посредине, на которой, под потолком, тюфяки для спанья. В углу черные иконы.
На перекрестке стоит седой великан и поет. Он бос, его слепые глаза подняты к небу, время от времени он прерывает пение, кланяется и крестит лоб одним большим пальцем.
На грязной центральной улице щит, прибитый к двум вкопанным в землю столбам; на нем нарисована Европа, уже успевшая выгореть и полинять от многолетних дождей. Должно быть, по ней следили за ходом военных действий. Тот, кто ее рисовал, наверняка не имел под рукой географической карты, а полностью полагался на свою давнишнюю память, потому что Франция очень напоминает кофейник, Пиренейский полуостров — человеческий профиль с Португалией в виде носа, а чуть покосившаяся Италия выглядит как самый настоящий сапог с ровным каблуком и гладкой подошвой. В Италии обозначены только четыре города: Рим, Неаполь, Венеция и почему-то Дронеро.
Жмеринка похожа на большое село; до войны здесь, по всей видимости, проводились ярмарки, о чем свидетельствует необъятное пространство центральной немощеной площади с рядами параллельных железных штанг для привязывания скота. Теперь площадь была пуста, только в одном ее углу под тенью дуба расположилось кочевое племя, словно попавшее сюда из далеких тысячелетий.