подобном случае обклеили бы стены крупно отпечатанными объявлениями на двух языках с указанием часа отбытия, требуемой экипировки и плана маршрута, а также с угрозой смертной казни за попытку уклонения. Русские же все пустили на самотек — организацию похода и сам поход.
Новость вызвала немалый переполох. За десять дней мы успели привыкнуть к жизни в Слуцке, а самое главное, к странной, но обильной здешней еде, которую никому не хотелось менять неизвестно на что. Кроме того, семьдесят километров — это слишком; никто из нас не был физически готов к такому длинному переходу, да и обувь у большинства была малоподходящей. Мы тщетно пытались добиться у русского командования более подробной информации, но нам удалось лишь узнать, что отправка назначена на утро двадцатого июля, и окончательно убедиться, что русское командование в полном смысле слова — пустое место.
Утром двадцатого июля мы собрались толпой на площади, точно многочисленный цыганский табор. В последний момент выяснилось, что между Слуцком и Старыми Дорогами существует железнодорожная ветка, но поездом едут только женщины с детьми, как обычно, блатные и те, кто похитрей. Впрочем, чтобы перехитрить русскую бюрократию, распоряжавшуюся нашими судьбами, большого ума не требовалось, правда, тогда не все еще это понимали.
В десять дали приказ к отправке, но тут же отменили. Это повторялось не один раз, в результате мы вышли в двенадцать на пустой желудок.
Слуцк и Старые Дороги находятся на шоссе, соединяющем Москву с Варшавой, но после войны оно оказалось в плачевном состоянии: обе грунтовые обочины изрыты лошадиными копытами, а центральная, некогда заасфальтированная, полоса повреждена взрывами и гусеницами настолько, что мало чем отличалась от обочин. Шоссе проходило по широкой равнине, почти свободной от населенных пунктов, поэтому оно было абсолютно прямым. Между Слуцком и Старыми Дорогами нам встретился только один поворот, да и тот был едва заметен.
Мы вышли из Слуцка в приподнятом настроении: погода стояла великолепная, мы успели за десять дней отъесться, нас манила перспектива пройтись пешком по земле этой легендарной страны, увидеть своими глазами болота Припяти. Но очень скоро наш энтузиазм улетучился.
Ни по одной стране Европы, я думаю, нельзя идти десять часов подряд с ощущением, будто ты, как в кошмарном сне, стоишь на месте. Такое ощущение возникает потому, что впереди у тебя прямая, до самого горизонта, дорога, обрамленная с двух сторон степью с перелесками, и позади у тебя дорога, тоже до горизонта, как теряющийся в воде след от корабля. Ни одной деревни, ни одного хутора, ни дымка, ни верстового камня, который помог бы подсчитать, сколько уже пройдено; ни одной живой души, если не считать ворон и нескольких ястребов, планирующих высоко в небе.
Через несколько часов наша компактная поначалу колонна растянулась километра на три. Замыкала шествие военная повозка, запряженная двумя лошадьми, которыми правил изуродованный ранением русский сержант: его лишенное губ лицо походило на страшный оскаленный череп. Задачей сержанта, видимо, было подбирать обессилевших в пути, но он вместо этого усердно собирал вещи, которые уставшие люди мало-помалу бросали на дороге, не в силах нести их дальше, (’.начала мы наивно полагали, что получим их назад по прибытии на место, но первого же, кто попытался приблизиться к повозке, чтобы забрать свой мешок, инвалид отогнал взмахами кнута и грубой нечленораздельной руганью. Я тоже лишился своего багажа, основной вес которого составляли два тома по акушерству.
К вечеру мы шли небольшой группой, оторвавшись от остальных. Рядом со мной шагали спокойный и выдержанный, как всегда, Леонардо, измученный жаждой и с трудом волочивший ноги от усталости Даниэле, Синьор Унфердорбен со своим триестинским приятелем и, естественно, Чезаре.
На повороте, впервые нарушившем первозданное однообразие пейзажа, мы остановились перевести дух у деревянного сарая без крыши — единственного свидетельства сметенной войной деревни. Чуть подальше мы обнаружили колодец и с жадностью напились. Мы устали, стерли себе ноги. Мои архиепископские ботинки давно сносились, а велосипедные тапочки, подаренные мне уж не помню кем, хоть и были легкими, как пушинка, но сильно жали, поэтому приходилось иногда их снимать и идти босиком.
Мы немного посовещались: а что, если этот, в повозке, будет гнать нас всю ночь без остановки? С него станется, однажды в Катовицах русские заставили нас двадцать четыре часа подряд выгружать из вагонов сапоги, правда, и сами с нами работали. Почему бы нам тут не заночевать? В Старые Дороги придем себе преспокойно завтра, русский наверняка не будет устраивать перекличку, потому что у него и списка-то никакого нет. Ночь обещает быть теплой, есть вода и даже кое-что на ужин, не много, но на шесть человек хватит. Переспим в сарае, хоть какое-то укрытие от ночной сырости.
— Отлично, — сказал Чезаре, — я за. Берусь приготовить сегодня на ужин жареную курочку.
Мы переждали в лесу, пока не напьются у колодца последние из колонны и не проедет в своей повозке оскаленный сержант, после чего стали устраиваться на привал: расстелили одеяла, развязали мешки, развели огонь и занялись приготовлением ужина. У нас были хлеб, брикет пшенной каши и банка гороха.
— Какая каша, какой горох! — воскликнул Чезаре. — Вы что, не поняли? Я же сказал, что собираюсь устроить праздничный ужин и поджарить курочку.
Если Чезаре что-то задумал, его не остановишь. Я имел возможность убедиться в этом, когда бродил с ним по катовицким рынкам. Доказывать ему всю бессмысленность идеи найти ночью в этих гнилых местах Полесья курицу, да еще без знания русского и без денег в кармане, — пустая грата времени. Мы попытались заинтересовать его двойной порцией каши, но тщетно.
— Ешьте сами свою кашу, — сказал он, — я все равно пойду искать курицу, один пойду, и вы меня не удержите. Раз вы так, я вообще не вернусь, всем привет, в том числе и русским. Хватит, возвращаюсь в Италию, хоть через Японию, а до дома доберусь.
Тогда я предложил пойти с ним. Не ради курицы и не из-за его угроз, а потому, что любил его и мне доставляло удовольствие наблюдать за его работой.
— Браво, Лапe, — сказал мне Чезаре.
Он окрестил меня так давным-давно, с тех пор иначе и не называл. Как известно, в лагере всех брили наголо, и, когда нас освободили, волосы после года постоянного бритья начали расти у всех, а у меня в особенности на удивление ровные и мягкие. Когда мои волосы были еще совсем короткие, Чезаре сказал, что они напоминают ему мех кролика, а кролик, вернее, кроличья шкурка на жаргоне торговцев, в котором Чезаре настоящий ас, будет «Лапе». Хмурого чернобородого Даниэле с его жаждой мести и кары в духе древних пророков он называл Коралли (с ударением на последнем слоге). Если с неба посыплются коралловые бусины, говорил Чезаре, он все до одной соберет, все на нитку нанижет.
Итак, Чезаре сказал:
— Браво, Лапe, — и изложил план действий: осуществление своих безумных на первый взгляд идей Чезаре, как ни странно, продумывал до мелочей.
Курица не была плодом его воображения; от сарая в северном направлении уходила хорошо утоптанная тропинка, по которой явно все время ходили, значит, можно было предположить, что она вела в деревню, а где деревня, там и куры.
Начинало темнеть. Чезаре оказался прав: сквозь деревья примерно в двух километрах от нас на невысоком пригорке засветился огонек. Мы пошли на этот огонек, спотыкаясь о коряги и камни, отбиваясь от полчищ прожорливых комаров и бережно неся с собой единственное, что имело обменную ценность и с чем наша группа решилась расстаться: шесть фаянсовых казарменных тарелок, выданных нам русскими в Слуцке во временное пользование.
Мы шли в темноте, боясь сбиться с тропинки, и время от время громко подавали голос. В ответ не доносилось ни звука. Когда до деревни осталось не больше ста метров, Чезаре остановился, набрал в легкие воздух и крикнул:
— Ау,
На этот раз нам ответили: вспышка в темноте, сухой хлопок — и в нескольких метрах над нашими головами просвистела пуля. Я, боясь разбить тарелки, осторожно лег на землю; Чезаре так разозлился, что остался стоять.
— Чтоб вы сдохли! Я же сказал, мы друзья! Не бандиты, не