Так размышлял Павлуня, шаркая метлой по двору.
Вот уже веселое солнце покатилось по крышам и дымам, забираясь все выше и выше, становясь из розового белым, подмороженным, а гости еще спали.
С граем пролетели галки. Прогудел по чугунному мосту девятичасовой поезд — окна в комнате Марьи Ивановны не оживали, напрасно Павлуня скрипел снегом, кашлял и даже раз рискнул запеть, но тут же испуганно оглянулся — не слышал ли кто.
Вика появилась на крыльце в десять. Опухшая, с помятым лицом, она недовольно спросила, какое нынче число.
Павлуня улыбнулся:
— Двенадцатое. А как дети? Спят?
Она ничего не ответила, думая о своем. На ней был все тот же чужой халат, из-под которого на ладонь торчала ночная рубашка, а ниже белели голые ноги в Павлуниных теплых туфлях.
Но не лицо и не рубашку увидел восхищенный Алексеич, а золотые волосы, что вольно лились по плечам.
— Двенадцатое? — пробормотала она, зевая и крепко потягиваясь на крылечке. — Целый день еще... Посинеешь...
— Чего? — недоуменно спросил хозяин.
Не отвечая, она брезгливо разглядывала черный сад, пустой огород и самого Павлуню: он поверх модного костюма напялил телогрейку, а на свои расчесанные волосы надел шапку — одно ухо поднято, другое опущено, как у беспородного барбоса.
В калитку влетел взмокший Женька, на бегу крича:
— Привет, мадам! Как жизнь молодая?
Парень, видно, с трудом дождался рассвета. Он переоделся, сбросил все рыбацкое, и хоть пальто да шапка сидели на нем кое-как, зато духами от Женьки несло за версту.
Он подскочил к Вике, схватил ее по-свойски за руку, затряс:
— Как здоровье бесценное? Как печень?
— Все носишься, щеночек? — усмехнулась Вика, выдергивая руку.
На это Женька без запинки ответил:
— А ты все бегаешь? Модя, что ли, выгнал?
— Меня-а-а?!
Заправщица усмехнулась да так с гордой этой усмешкой и удалилась в дом.
Женька поднялся следом, обуреваемый горячим желанием вызнать все, до последней точки. Подумав, пошел к себе и Павлуня.
Вика сидела в комнате Марьи Ивановны, равнодушно грызла сухарь. Сашка с Алешкой, босоногие, в одних трусах, кувыркались на смятой постели, бросались подушками, визжали. Над люстрой летел пух. Павлуня покосился на близнецов, но ничего не сказал.
А Вика будто не слышала шума. Не обернулась она и на звон сбитого со стола графина.
Павлуня в ладонь собрал крупные осколки, мелкие озабоченно смел веником в совок, а управившись, спросил всех:
— Чай пить будем?
Меньшие Петровы в один дружный голос ответили:
— Бу-удем!
— Сейчас! — Павлуня, как был, в телогрейке и начищенных туфлях, так и побежал в магазин.
Когда он вошел туда, вся очередь сразу обернулась к нему, насторожилась.
— Здравствуйте, — сказал он женщинам, и те, никого без крика вперед не пускавшие, вдруг сделали для него исключение.
— Проходи, сосед! — пролепетала соседка Груня, никогда прежде не называвшая Пашку никак, кроме «длинный». — Проходи вперед, а то гости, поди, заждались.
И Павлуня подивился той быстроте, с какой бегут по селам новости. Виноват во всем, видно, Женькин вертлявый язык.
Парень сунул продавщице деньги, начал перечислять тихим голосом при гробовом молчании женской очереди:
— Мне, это, кило конфет, халвы пачку... три пачки печенья... торт, тот вон, с грибками...
Выщелкивая на счетах лихую музыку, продавщица спросила, подмигнув:
— На сладенькое потянуло, Паша?
Он, посапывая, принимал товар, распихивая его по карманам. Только торт никуда не влезал — пришлось тащить его в руках, у всех на глазах.
Сказав очереди «спасибо», он поспешил к выходу. Его проводили долгими понимающими взглядами.
В своем доме Павлуня увидел такую картину: Женька, скинув пиджак и нацепив фартук Марьи Ивановны, шарил в кухонном столе, выгребая оттуда крупу, лук, хлеб и другие припасы. Сашка с Алешкой принимали их, складывали в кучу. Вика равнодушно смотрела издали, словно вся эта кутерьма ее не касалась. Она не спешила вылезать из затрапезного халата, не торопилась причесываться, озабоченная лишь одним:
— Сегодня, говоришь, двенадцатое?
— Двенадцатое, — кивнул Павлуня. Он поставил торт на стол, начал выкладывать из карманов сладости, которые тут же, из-под рук, стали хватать Сашка с Алешкой.
Вика будто опомнилась.
— Что за черт! — звонко хлопнула она по рукам сперва Сашку, потом Алешку. — Не лапать! Есть будем! — И обратилась к хозяину: — Манка где?
Павлуня вытащил банку. Красавица приказала:
— Вари!
Хозяин почесал затылок:
— Может, картошку лучше? Я умею.
Но гостья, не отвечая, встала опять у окна и замерла там, глядя на улицу.
Женька быстро сказал, дернув Павлуню за руку:
— Чего ждешь? Думаешь, она тебе сварит? Жди! Она дома ничего не делает! Все Модя, Пузырь несчастный!
Вика оглянулась на него.
— Верно, — лениво сказала она. — Прав малыш: он у меня мастер по кашам.
И она снова застыла у окна, как примерзла.
Парни, хмыкая, перешептываясь, принялись кашеварить. Сперва они засыпали в молоко горсть крупы, потом, кратко посовещавшись, бухнули в кастрюлю все, что осталось в банке. Помешивали кашу, чтобы не подгорела. А Вика глядела на белую пустынную улицу, морщилась, как от боли, и резко встряхивала роскошными волосами, словно отгоняла мрачные мысли.
Близнецы тоже занялись делом: они с воплями носились за бедной Трофимовой кошкой. Она наконец взлетела на шкаф и горбилась там, шипя сверху, глядя на преследователей зелеными, раскаленными глазами.
Павлуня, жалея кошку, не заметил, как ложка стала тяжелеть в каше. Парни с испугом увидели, что варево вконец загустело, ложка больше не проворачивалась. В довершение ко всему, каши сделалось вдруг много, и она, как в сказке, полезла через край.
Вика посмотрела и спросила насмешливо:
— Ну, ударники, готово?
Сашка с Алешкой, увидев кашу, сморщили свои носы и объявили, что их дед варит не такую, а жидкую, а отец — и того жиже. Вика тоже добавила, что это «поросячье месиво» и Пашкин боров лопать не будет.
Павлуня вывалил варево в помойное ведро и посмотрел на гостью, в растерянности опустив руки.
— Ну, чего томишься? — усмехнулась Вика. — Тащи свою картошку!
— Есть хочим! — запищала Сашка.