роскошного подъема. Искаженные ужасом лица прохожих успокаиваются, головы их опускаются, в то время как он стремится вверх по дугообразной траектории (с такой великолепной панорамой, но столь досадно торопливо), вперед ступнями, ногами, на уровне голов туристов его обнаженный торс изгибается, как у прыгуна в воду, который в прыжке назад через голову спустя четыре или пять метров рассчитывает встретиться с поверхностью воды. Мраморные ленты кампанилы мелькают перед ним, цвета слоновой кости, дымной зелени, бледной розы, словно башня ракетой врезается в пьяц-цу, но нет, это он сам, увесистый небесный танцор, поднимается со странно изменчивым (боже мой, раз так суждено) паническим настроением, слегка наклоняясь вперед, обозревает появившуюся крышу отеля, старый фасад, окно комнаты, и достигает по-настоящему страшного мгновения, когда после столь элегантного птичьего взлета он с растопыренными ногами, бьющими по воздуху руками и выпяченным задом приземляется на подоконник. Меня он не видит. Осталось пройти сквозь дрожь фатального и гнетущего облегчения, с каким многие отдаются в руки судьбы, поняв ее непреложность, обратно в обжигающее пламя страха смерти. Меня он не видит. Секунды его полупараболы: стряхнуть с себя смерть, лежа на Пьяцца дель Дуомо, — раз; взлететь — два; сидя на подоконнике, отчаянно искать опоры в пустоте, в воздухе, который еще ни одному мастеру не удалось изобразить таким восхитительно пустым, — три. Меня он не видит, поскольку из очень краткой, невероятно как возникшей паники (перед тобой раскрывается пустое пространство, и на тебя набрасывается разъяренный мужчина) он сразу же соскальзывает в блаженную секунду, где он опирается на подоконник, голый, солнце приятно печет в спину, он глядит на сидящую женщину. Для него отсутствуют нулевые секунды, в которые я его обнял и помог забраться на помост, откуда стартовал его полет навстречу величайшим достопримечательностям Флоренции. Он не печалится. Для него смерть столь же призрачно лежит позади, как для вас — рождение, в то время как далекое прошлое мерцает впереди в розоватых тонах, ему однозначно повезет, раз у него элегантная врачебная практика на западе Берлина (серая зона, между Уланд– и Моммзенштрассе), загар и спортивная фигура говорят о любви к спорту, ему предстоит лихая студенческая жизнь и утешительный приз молодости взамен того, что мало-помалу, после каждого экзамена и зачета, он потеряет свои профессиональные знания. Но пока он живет Здесь и Сейчас (которое подслеповато пятится задом), в пространстве Только-Что гостиничного номера и споро преодолевает легкий дискомфорт, вызванный нахлынувшими, а возможно, и высказанными угрызениями совести его замужней возлюбленной, потому что близкие перспективы столь хороши, и вот уже он лежит в объятьях Карин, которая, пусть не очень юная, зато чудесная и приятная, опытная женщина, из ее конвульсивно хваткого кустистого логова он только выскользнул, чтобы теперь, со вновь участившимся пульсом устремиться обратно, удивительно, как все ловко получается в этом отрадном состоянии, которое стремительно нарастает, переходя в совместный стремительный взлет на вершину горы, какая при взгляде с этой стороны обещает быть гораздо круче, но подъем по влажной траве оказывается весьма, даже слишком быстрым, а долгие беззвучные вздохи приводят на плато, где он крепко спотыкается и затем с невероятными виртуозностью — такое удается лишь заслуженным супругам да парочкам со стажем — и непокорностью получает внутри нее, из ее нежной глубины за три спазма вязкое, как обойный клей, благословение, которое пронзает его до самых яичек, и он вскрикивает, встретив малую смерть так скоро вслед за смертью большей, и принимается уже по-настоящему усердно работать, с чувством входя, мощно выходя. Ах, Карин, когда ты убираешь руки с моих плеч, все оканчивается пламенеющим возбуждением.
ФАЗА ПЯТАЯ: ФАНАТИЗМ
1
Будущее черно. Оно лежит в наших зрачках, оно там, пока мы существуем. Об этом мы и раньше могли бы догадаться, когда сохраняли себе на память картинку для будущего ночного кошмара или видеоклипа, когда среди сотен манекенов в уличных кафе и шикарных ресторанах спорили с загорелыми и небритыми философами из-за спрятанных пасхальных яиц
Давно не виделись: Анри Дюрэтуаль, любитель бразильских трансвеститов. Разжирел, старина. Неумело заверяет, что уже три года как не был в Париже. Вместе с ним за столиком — Стюарт Мюллер и шотландец Джордж Бентам с посеревшим лицом, в солнечных очках с желтыми стеклами. За соседним — маниакальный семьянин ЦЕРНист Оливье Лагранж, чья жена Мария и дочери (Мария-Анна, Мария-Тереза, Мариэлла) вянут и тлеют на роскошной вилле с прекрасным старым садом, потому что, не в силах от них оторваться, он тем самым заживо убил их, некротизировал, превратив дом свой в светлый склеп. Тем не менее или как раз поэтому он, по-видимому, отлично ладит с супругами Штиглер, коренастыми бывшими референтами Тийе, которые не надышатся на свою дочку-эльфенка и одевают ее как китайскую принцессу, а в день рождения подарили сто шестьдесят тысяч кукол в натуральную величину. Я замечаю, что образовались новые группировки и союзы, например, между базельцем Шмидом, ковавшим железо пока горячо, и Каролиной Хазельбергер, экс-секретаршей Мендекера, чьи невысокий рост и заметная пуче- глазость подошли бы скорее Стюарту Миллеру, или между наконец-то объявившимся (некогда голубым?) математиком Берини и по-мальчишески дерзкой Моник Серран, всегда одетой исключительно «от кутюр», которую Кубота называет не иначе как «эта злая женщина» (помилуй, Хронос, тех болванчиков, что попадутся им на пути!). Пятнадцать, двадцать людей постоянно встречаются на набережных, точнее, уже только на набережной Монблан, сконцентрированное и гипернервозное общество, похожее на сжатые в коробке? Планка элементарные частицы. Кто-то не носит не только часов, но и почти никакой одежды, точно готовясь к скорой кремации, в то время как другие, и их большинство, внезапно вспомнили про былые тщательность и аккуратность и, кажется, ожидают комфортабельной яхты, которая должным образом перенесет их в пространство-время повсеместно стреляющих бутылок шампанского.
Опять забвенье ритма, опять страдаем от путаницы в летнюю ночь. Вдруг чувствуя в кафе легкую усталость, понимаешь, что сейчас четыре часа (гипотетического) утра или семь вечера, причем вторично, за тридцатипятичасовой пылающий день. Тогда валишься в сон, безудержно, как прежде набрасывался на бордель или, оголодав, на закусочную. Просыпаешься в чулане или в дорогих апартаментах. Так я — почти случайно — вновь встретил графиню с ее росистым норковым мехом, которая, как встарь, была влажна и