Крик исчез, голова закружилась, а руки и вовсе отнялись. И Саломея подумала, что сейчас умрет, а еще, что хотела бы умереть без боли. Далматов не позволил упасть, поймал, отнес на диван и уложил. Он сел рядом и сидел, держа за руку. Пульс считал… потом Саломея совсем уснула. А проснулась уже в своей комнате.
– А вот и наша красавица спящая глазки открыла. – В кресле у окна сидел Федор Степанович, и выглядел он весьма довольным. – Как ты себя чувствуешь, деточка? Голова не болит?
– Нет.
– Вот и чудесненько! А то ты нас напугала. Легла спать и спишь, спишь… сутки уже спишь… – Он погрозил пальцем, точно это Саломея была виновата. – Илюшка весь испереживался. Говорит, что ты кроликов видела… бедные зверята. Не получилось вылечить, не получилось… а он так надеялся.
– В-вылечить? – Саломея облизала губы, сухие, колючие.
– Вылечить. А ты, бедняжка, подумала… водички дать? Доктор пока не велел. Потерпи, солнышко. А Илюшка у нас на ветеринара идти думает. Возится со всякой там живностью, пробует по-новому лечить… чуму вот кроличью. Страшная болезнь. Заразная…
– Кроличья чума… – Саломея сняла кастрюльку. Сквозь тонкое полотенце она ощущала жар, исходивший от металла. А бурое варево источало пряный миндальный аромат. – Ты же не собираешься это пить?
– Не собираюсь.
Далматов кое-как стянул пиджак, попытался расстегнуть рубашку, но задубевшие пальцы не справлялись с мелкими пуговицами.
– Ты кроликов отравил. Ты их нарочно тогда отравил! Зачем?
– Яды испытывал. Можно на крысах, но крысы закончились. А кролики – неплохая замена. Если хочешь отомстить – я весь твой.
– За кроликов? Дай сюда. И сиди смирно. Тебе вообще лежать надо. Понимаешь? И лучше всего в больнице, а ты… кроличья чума. Я дурой была, что поверила в эту сказку.
Она расстегивала пуговицу за пуговицей, удивляясь, что кожа его холодна, разве что самую малость теплее ткани. И гематомы вспухали на ней не синим, а желто-зеленым, напоминающим трупные пятна.
– Ребенком, – возразил Илья. – Ты была ребенком, который верил в чудеса. А я тебя едва не… дозу не рассчитал. Я хотел, чтобы ты перестала кричать.
– Испугался?
– Тогда – не очень. Теперь – да.
Какая предельная откровенность. Саломея хмыкнула, говоря себе, что откровенность эта не значит ровным счетом ничего.
– Я рад, что не настолько ошибся, чтобы убить тебя, – Илья перехватил руку и прижал к влажной щеке. – Мне приятно находиться рядом с тобой.
На спине гематом было больше. Пятна сливались, кожа набухала сукровицей, вздувалась пузырями, которые растягивали татуировку. Причудливые петли черного Змея выделялись на белой коже как клеймо. И Саломея застыла, не смея прикоснуться к чудовищу, слишком живому для настоящей татуировки.
Рунный узор чешуй. Живые зеленые глаза. И черная нитка-язык, которая выглядывает из трещины змеиной пасти.
– Некоторые поступки имеют весьма трудновыводимые последствия, – сказал Далматов, подвигая кастрюлю. – Не обращай внимания.
Не обращать внимания на Змея – Саломея сразу поняла, что именовать его следует с уважением, – было никак не возможно.
– Это надо втереть в кожу. Сильно. – Илья зубами разорвал упаковку и вытряхнул бинт. – Там, где ссадины или крупные гематомы, – очень сильно. И если совсем крупные – то резать. Сможешь?
– Я – да. А ты?
Он неловко пожал плечами, а Змей ухмыльнулся: мол, нам и не так попадать случалось. И все же Саломея была осторожна настолько, насколько у нее получалось. Каждое прикосновение причиняло Далматову боль, хотя он и пытался притвориться, что все нормально.
Но он не железный. И не ледяной даже. Обыкновенный живой человек, которого избили.
– Не надо меня жалеть, – попросил Илья. – Поверь, я того не стою. Я буду говорить, так легче. А надо ли слушать – сама решай.
Жидкость из кастрюльки меняла запах. Теперь в нем появлялись янтарно-смолистые ноты и знакомая горечь камфоры. Еще жидкость окрашивала бинт в желтый, а заодно пальцы и кожу. Маслянистая пленка покрывала синяки, ссадины и чешую Змея.
– Четыре предмета. Четыре грани. Тело. Душа. Разум. Сердце. Отцовские записи. Переписки одного старого дневника. Он бы сжег, если бы успел. Не успел. И плевать. Мне они на хрен не нужны, но… Сильнее, Лисенок. Что ты знаешь о своей семье? Откуда вы взялись?
–?А вы?
–?Мать моя – урожденная Лидия Анатольевна Вильям. Ударение на втором слоге. Мой прадед иммигрировал в Россию в тысяча девятьсот двадцать первом. Правда, было ему тогда пять лет. Потом родителей репрессировали. Его определили в детский дом. Из Уильяма стал Вильямом. Но если копнуть дальше, то доберемся до его отца, Фредерика Уильяма, сына Джона и Мэри Уильям, появившегося на свет в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, в Лондоне. А еще в этом же году, в небольшом селении, неподалеку от Кардиффа, родился некий Фредерик Кейн. Мать – Кэтрин Кейн. Отец… вот тут заминка. В приходской книге записан отцом Фредерик Кейн, лейтенант. Фантомная личность. Не значится ни в одной из частей. Зато в полицейских архивах значится Кэтрин Кейн, девица, дважды привлекавшаяся за проституцию.
Далматов осторожно пошевелил плечами, вытянул спину и расправил руки.
– Ты же не обижаешься, Лисенок?
– На то, что прабабка моя была шлюхой?
Врезать хотелось, но больных нельзя бить. Или все-таки можно?
– Не спеши. Садись. Это можешь вылить. И кастрюлю выброси, использовать ее не стоит. Годом ранее Кэтти Кейн работала в Лондоне, в районе, известном как Уайтчепел. А совсем неподалеку стояла больничка, где обслуживались местные проститутки. И в этой-то больничке имел практику Джон Уильям.
…комната. Окна раскрыты, и ветер выдувает занавески внутрь. Белый тюль – как белый парус. И Саломея играет в корабли. Она лежит на полу, прижимаясь щекой к нагретому солнцем дереву, и слушает шум моря в раковине. Стоит закрыть глаза, и море выплеснется. Оно качнет корабль влево и вправо. Затрещит мачта, удерживая парус…
– Ей пока рано думать о таком. – Бабушкин голос просачивается сквозь щели в полу. И Саломея тут же представляет, что пол – это палуба. А под ней – трюм и каюты. В трюме собираются пираты, готовясь напасть на пассажиров, а те уже знают про заговор, но бежать некуда.
Море кругом.
– …мама, ты слишком все усложняешь. Ну конечно, никто не станет ее принуждать. Слава богу, мы живем не в двенадцатом веке…
Жаль. Хотя Саломее больше по вкусу семнадцатый. Или пятнадцатый, где Возрождение. А бабушка любит Эдвардианскую эпоху, говорит, что тогда люди видели, как меняется мир.
– Но это замечательный шанс соединить две ветви…
С кем соединить? Пусть будет с другом, таким, с которым жаль расставаться, но любая история требует расставаний, ведь без них невозможны встречи. Так папа утверждает, и бабушка с мамой согласны с ним. В истории Саломеи ее друг будет пиратом. А она – пассажиркой. Циркачкой, цирк Саломее по вкусу. И на корабль она проберется тайно.
– Если ты распоряжаешься от имени Сэл, – бабушка всегда произносит имя вот так, со странноватым привкусом акцента, – то хотя бы поставь девочку в известность. Ей уже десять. Она вполне способна принять решение.
Какое? Игра рассыпается на детали, и Саломея прячет их в память, на потом. Будет время, и она дорасскажет свою историю про благородного пирата и прекрасную циркачку.