но оба красивы, успешны. А я? Что я тут делаю? И свитер этот дурацкий совершенно не греет.
– Все-таки вы замерзли. – Евгений не спрашивает – утверждает. – Нужно теплее одеваться. В подвале холодно. Мне бы не хотелось, чтобы вы заболели.
Понимающая Динкина полуулыбка, быстрый, удивленный взгляд Ива-Ивана, неуверенное пожатие плечами и снова тишина. Наверное, нужно что-то ответить, вежливость требует, а что – понятия не имею.
– Мне нужен ключ.
– От квартиры, где деньги лежат? – Иван, полуотвернувшись, широко зевнул.
– От ящика.
– Какого ящика? Ну что ты там опять придумала? – Динка постучала ногтем по стакану, звук вышел чистый, почти хрустальный. – Какой ящик?
– Какой ящик? – повторил вопрос Евгений.
– В подвале есть ящик. Большой. Он перевязан цепью, цепь закрыта на замок, на старый амбарный замок. Ржавый.
– Да не ори ты, – Динка отодвинула стакан. – Слышу. И остальные тоже, Вась, тебе б и вправду отдохнуть, а то кричишь с переутомления уже… да скажите вы ей.
Я не ору, я просто… просто сорвалась. Бывает. Почему они так смотрят, с сочувствием, удивлением или полнейшим равнодушием? И глаза у всех синие – у Динки с дымчато-серым, точно шкура персидской кошки, оттенком, у Ивана – яркие, наглые, наверняка подправленные оттеночными линзами, у Евгения блеклые, полупрозрачные.
Вдохнуть поглубже, упрятать желание послать всех вместе с их непониманием и удивлением, успокоиться и дрожь в руках унять. Там в подвале всего-навсего ящик, самый обыкновенный.
– Метра два длиной, высотой примерно так, – я подняла руку на уровень стола. – Широкий и тяжелый.
– Ты еще и двигать пыталась. Нет, ну ее решительно не переделать, сказочное упрямство.
– Не нужно было, – неожиданно спокойно сказал Евгений. – Василия бы позвали. Или меня. А ключ у меня. Там картины.
И вправду картины, старые, не старинные, не сверхценные, но брошенные и забытые, оттого вызывающие жалость. В подвал спустились все. Иван занял место у двери, точно опасался вступить в пыльное нутро, ну да, костюм испачкается, и ботинки тоже. Динка-Льдинка зябко куталась в шелка, дрожала, но не уходила. Василий, вызванный в помощь, сначала стучал по крышке, ворошил цепи, крутил замок, бормоча что-то про смазку и растворитель, а потом возился, пытаясь провернуть ключ, пока Евгений не оттеснил его в сторону.
– Дай я. – Странно, но у него получилось сразу и будто бы без усилий. Потом вместе с шофером стягивали цепи, кое-как приподымая тяжеленный с виду короб, стаскивали крышку, которой долго не находилось места, потому что все в подвале было заставлено и забито полуразворошенными, разоренными коробочками, но все-таки нашли, кое-как прислонив к стене, и только тогда позволили мне снять верхний слой золотистой, сухой соломы.
Странно это, что солома внутри и мешковина, грубая, царапкая, пахнущая лавандовыми шариками и немножко, совсем немножко пылью.
– Девушка со свечой. – Евгений, не дожидаясь просьбы, перехватил картину в резной раме, громоздкой и неподъемной. – Иван, помогай давай.
Ив принял работу осторожно, отставил в сторону, лицом к стене, точно не желал видеть нарочито бледной полупризрачной фигуры. А Евгений уже помогал доставать следующую.
– Сумерки.
Картина переливалась всеми оттенками золотого. Темные небеса фоном, и яркое пятно последней солнечной вспышки, и легкое прозрачное водное пространство, с плывущим кленовым листом, толстыми стеблями камыша и чем-то вовсе уж непонятным, отраженной тенью.
– Я и забыл, какая она красивая.
Присутствие Евгения нервировало. Почему? Не знаю. Просто как-то неуютно, хочется отодвинуться, и неудобно от того, что вдруг догадается, о чем я думаю. Хотя обыкновенные они, мысли, но все равно неудобно.
– Предпочитаю авангард. – Динка поежилась. – Боже, тут дубак сказочный, как ты не замерзла?
– Давай сюда. – Иван поставил вторую картину к первой. – И побыстрее, а то и вправду околеть можно.
Дальше картины не рассматривали, просто вынимали, кое-как очищали от прилипших соломинок и составляли к стене. Рамы глухо стукались друг о друга, норовя сползти, опрокинуться на пол, выразить возмущение. Полотнам не по вкусу было, что с ними обходятся так бесцеремонно. И в подвале им не место, сыро здесь, а они хоть и не старинные, но все же ценные.
И красивые.
– Мой прадед, – сказал Евгений, достав последнюю. – Савелий Дмитриевич Ижицын. Надо бы повесить… внизу, как вы считаете?
Он смотрел на меня глазами цвета бледно-голубого, подтаявшего льда и ждал чего-то. Неуютно под этим взглядом.
Страшно.
– Д-да, наверное, надо. Внизу.
– Женька, ну только не говори, что ты этим сейчас заниматься будешь! Ну и так работы по горло, а ты с картинами! Обождут они, никуда не денутся… и прадедушке твоему уже глубоко начхать, где они будет висеть, наверху или в подвале… Вон Василиса пускай займется, раз она искусствоведом тут числится.
– Иван, ты много говоришь.
И Ив-Иван, яркий, громкий и успешный, вдруг сник, съежился как-то и, шагнув к двери, бросил:
– Тогда без меня… Дина, идешь?
Дина не ушла, Динка-Льдинка, Динка-картинка, Динка-любопытствующая и Динка-советующая-как- правильно-вешать-картины. Она придирчиво выбирала место, и все терпеливо ждали, и я ждала и вместе со всеми ходила по расчерченному полосами света холлу от одной стены к другой. Наконец Динка устала и, указав пальцем между двумя полуколоннами, велела:
– Тут. Но не слишком высоко. Василий, будьте добры, постарайтесь грунтовку не попортить. Вообще на гвозди уже не вешают, вчерашний день… И стена ведь пострадает, если дырку бить.
Но этот ее совет – редчайший случай – остался без внимания, и Динка обиделась, явно, ярко, демонстративно. И тут же передумала и, легонько коснувшись локтя Евгения, поинтересовалась:
– А это и вправду твой прадед? Похожи… нет, я серьезно, я фигею, до чего похожи.
– Правда. – Как мне показалось, Евгений отвечал не слишком охотно.
– А что, он точно твою прабабку убил? Из ревности?
– Дина, перестань!
– Да ладно, Вась, ну интересно же… Так правда или нет?
– Он не был виновен, во всяком случае, в том, в чем его обвиняли. – Евгений отступил от картины в очерченный солнцем круг. И как-то сразу потускнел, поблек, точно те редкие краски, которыми его рисовала природа, напрочь не выносили света. – Он был человеком порядочным, и в этом его трагедия… Поверьте, я знаю, о чем говорю.
Ижицын на портрете, Ижицын у портрета – семейное сходство налицо, даже не в бледности и бесцветности: черты лица, поза, поворот головы, взгляд этот, холодный и внимательный.
– Он любил жену.
– Которую из них? – тут же уточнила Динка.
А Ижицын не смутился, ответил:
– Обеих.
– О да, хороша любовь, одну в психушку, вторую в могилу…
– Дин, прекрати. – Мне было стыдно – и перед Евгением, который теперь уж точно будет думать, что Динка плохо воспитана, и перед нею, за то, что прошу замолчать. Знаю, она не специально, просто характер такой, открытый и язвительный.