и попросить о прощении. Он простил бы, он любил прощать.
Левушка сжал худую Любашину ладонь, слушать ее было странно и не совсем понятно, ну да, на него в свое время тоже давили, требовали, убеждали выбрать другую профессию, но потом смирились, пускай даже родители и не гордятся тем фактом, что сын – участковый, но и недовольство свое при себе держат.
– Вот и Машка, думаю, тоже назло Деду феминисткой заделалась. А Танька терпела… Игорь тоже, ему больше всех доставалось, а он все слушал и выполнял, теперь получается, что награда – чужие деньги сторожить. Смешно. – Любаша ладонями вытерла лицо, будто пытаясь убрать раздражение и обиду, поселившиеся на нем. – Нет, ты не подумай, что я завидую. Хотя завидую, конечно, вот просто взять и получить пару миллионов просто за то, что в нужное время познакомилась с нужным человеком… обидно, неправильно как-то, можно было ведь иначе, а то будто мордой в грязь. Только, Лев, он снова всех подставил.
– Иван Степанович?
– Ну а кто еще? Там в завещании оговорка есть, что если она умрет, то деньги Игорю отойдут, а тот даже лучше, чем Дед, деньги давать будет, а в жизнь лезть не станет, потому как воспитанный…
– Ее попытаются убить.
– Надо же, какая догадливость, – не сдержалась Любаша. – Попытаются, хотя бы для того, чтоб деньги в семье остались, чтоб ей не давать… а Игорь вроде бы как следить должен. Он и будет, он совестливый… но вот настолько ли, чтобы предотвратить убийство… не знаю. Деньги большие.
Словосочетание «большие деньги» уже стояло Левушке поперек горла. Ну да, он прекрасно понимал, что в Любашиных словах есть резон, и немалый. Но очень уж подло это все выглядело, и по отношению к Александре, осчастливленной внезапным наследством, и по отношению к Бехтериным, этого наследства лишившимся. Откровенная провокация, грязная, но Левушка не сомневался, что действенная.
А про кокаин он так и не узнал. Любаша сказала, что понятия не имеет о кокаине, но вот только можно ли было ей верить… Левушке очень хотелось, но призрак «больших денег» странным образом повлиял и на его собственное мировосприятие, исказив, отравив сомнениями.
Сомневаться в Любаше было неприятно.
На сей раз болела Настасья долго, мучимая не столько ожогами, сколько ночными кошмарами, от которых не спасали даже выписанные доктором опиумные капли. Они приглушали сны, размывая краски, притупляя остроту ощущений, но вместе с тем не позволяли вырваться, вытаскивая страхи в явь, наполняя мир шорохами и тенями.
Единственным местом в доме, где Настасья ощущала себя почти спокойно, был Музыкальный салон, и матушка, смирившись со странным капризом больной, дозволила проводить там долгие часы. Настасья лежала на специально принесенном в комнату диванчике, разглядывая тени на полу, наблюдая за танцем пылинок в узком потоке солнечного света, которому удавалось пробиться сквозь плотные занавеси, и снова и снова думала о произошедшем.
Ей не поверили, ни маменька, ни отец… решили, будто Настасья больна, и заперли в доме, стыдливо укрывая недуг от посторонних глаз. Поначалу за ней следили, видимо, опасаясь того, что болезнь подтолкнет к преступлению… ножи, ножницы, иглы… даже кисти и те прятались.
Маменька опасалась за Лизоньку, нежную и впечатлительную, маменька обвиняла отца… в чем – Настасья не очень поняла, да и подслушанный ненароком разговор прошел как бы мимо сознания, в котором нечаянной обидой жила одна-единственная мысль: за что? Ревность? Желание занять Настасьино место, потеснить, убрать с пути, убить… или объявить душевнобольной.
Нет, никто в доме не осмеливался произносить сего слова вслух, но ведь Настасья не ослепла, она видела испуганные глаза горничных, и ту преувеличенную заботу врача, призванную укрыть профессиональный интерес, и быстрые, скомканные визиты маменьки, которая, несмотря на вежливость, старалась держаться от дочери подальше.
Больно и страшно. Только здесь, в чуть пыльном сумраке салона, под присмотром двух «Мадонн», возможен покой. Беатриче де Сильверо глядит с участием и пониманием… какой глупец ее назвал Гневливой? Жертвенная. Своей рукою сердце на алтарь, то ли для того, чтобы избавиться от боли, то ли чтобы угодить другим.
Катарина же… опасна, лживы слезы в глазах ее, и роза в руках мертва. Отчего раньше никто не заметил это иссохшее золото лепестков с вычерненными смертью краями? И улыбку в уголках губ? И то, как прям и ясен взгляд… Мадонна омута, Обманчивая Дева…
Но скажи, и не поверят, правда, и возражать не станут… милосердие к больным. А Настасья здорова, раны на руках зажили, оставив белые пятнышки шрамов, еще бы вырваться из мутных опиумных снов и темноты, в которой ее прячут, словно постыдную тайну.
Отвар приносит иногда маменька, иногда горничная, но всякий раз ждут, пока Настасья выпьет… обмануть, но как? Или просто отказаться? Отца попросить, он против подобного лечения, Настасья сама слышала что-то про привязанность и курильни…
Поговорить с отцом получилось не сразу, не то чтобы он избегал Настасьи, скорее уж она сама опасалась покидать Музыкальный салон. Однако же к полному удовольствию, батюшка согласился с тем, что опиумный настой скорее уж вредит, нежели помогает, и даже изволил повысить голос на матушку, когда та попыталась настоять на своем. Странно, но эта короткая ссора доставила Настасье болезненное удовольствие.
Пусть им всем будет плохо… больно, как ей сейчас. Не понимают и не пытаются понять, охраняя Лизонькин покой от Настасьиного безумия. А Лизонька – убийца, пускай и несостоявшаяся, но совершившая тот самый шаг, что разделяет намерение и действие.
Первая ночь без опиумного отвара прошла в смятенных снах, наполненных кошмарами, Настасья вырывалась, открывала глаза, нервно вслушивалась в окружающую тишину и вновь падала в бесконечный огненный лабиринт без выхода. И вторая ночь прошла так же, и третья… но постепенно кошмары отступали. А ближе к августу с его тяжелым серебром росы и ароматом яблок Настасьину комнату перестали запирать на ключ, то ли поверив, что внезапное сумасшествие закончилось, подобно инфлюэнце, то ли просто убедившись, что и в безумии Настасья не причинит зла.
И ладно, ей было все равно, лишь бы вырваться отсюда, пока еще остались силы…
Осознавать себя наследницей чужих миллионов было несколько… странно. Чуть позже, успокоившись, обдумав произошедшее, я пришла к выводу, что Иван Степанович не столько облагодетельствовал меня, сколько подписал смертный приговор. Если я умру, деньги отойдут Игорю, вот такая игра…
Не хочу играть, но придется. Сбежать? Теперь за мной следят, стоит выйти из комнаты, как с головой уходишь в удушающую атмосферу ненависти столь откровенной, что хочется застрелиться, лишь бы не дышать ею.
Я понимала их, я жалела себя, я завидовала самой себе… снова появился голос по телефону, угрожал, требуя отказаться от денег. Не откажусь. Если рискую, значит, заслуживаю. Пусть подло, недостойно честного человека и противоречит этическим нормам… Дедовы миллионы спокойно подвинули эти нормы на безопасное для моей совести расстояние.
Я не просила, я не хотела этих денег, но раз уж вышло так, то отказываться от них глупо. Выжить бы еще… Игорь помогать не станет, ему моя смерть выгодна.
Значит, осталось выжить самой. Уеду, завтра же… пешком уйду, если понадобится. А сегодня… сегодня я еще привыкаю к мысли о моих чужих деньгах.
Смеркается, сумерки наползают вместе с серыми, рваными тучами, небо, пропитываясь этой серостью, отвечает дождем, сначала мелким, редким, слезливо-неприятным. Капли падают на оконное стекло, срываются, ползут вниз, проталкиваясь сквозь дрожащую толпу своих сестер, в узких дорожках призраки вечера. Рассмотреть, что творится снаружи, нельзя, там тени и полуразмытые силуэты.
Сидя у окна, можно слушать дождь, перестук-перезвон становится сильнее, жестче, где-то вдалеке томным грохотом прокатилась волна грома. И темно совсем.
Зачем я вышла из дому? Интуиция? Или просто желание вдохнуть очищенный грозою воздух? Сбежала