Завидовали.
– Матушка, за правду радею... злое дело, Богу не угодное... грех смертный...
Смотрит глазами синющими, серьезно так, внимательно, точно впервые Ивана увидела.
– Подойди, – велела.
Подошел. Шаг. Другой. А она все манит и манит. Ручку протянула, сполохи огненные по шелку, знай ,гуляют, точно вьется, тянется золотая змейка, гладит пальчики тоненькие.
– Целуй. Благодарна я тебе, Иван, за верность твою и службу, за заботу и обо мне, и о дурочке этой, которая мало-мало себя не сгубила на веки вечные.
Трепещет ладошка барынина бабочкой диковинной. Ткань-то холодная, скользкая, но чудится сквозь нее тепло человеческое.
– Посоветуй, Иван. – Ручка, высвободившись, щеки коснулась. – Что мне делать теперь? Как поступить? Тому, кто убийство измышляет, след ли милости ждать?
Страшно стало, и хорошо, так, что глаза закрой – и прямо в раю очутишься; и голосок у барыни ангельский, слушал бы и слушал, как звенит, дрожит, переливается бубенчиками да колокольцами, водой родниковой по камням, льдом первым...
– Но не учил ли нас Спаситель о том, чтобы прощали мы врагов наших, ибо не ведают они, что творят?
Милосердна! Как есть милосердна! Ох недаром Иван каждую неделю в церкви свечку ставил за здоровье барыни, за то, чтоб снизошло на душу ее просветление.
– Но и грех без раскаяния не дело оставить... есть у меня задумка одна. Поможешь ли? – спросила и прямо в глаза глянула. Заледенел Иван, замер в восторге и благоговении.
– Так что?
Поможет! Все что угодно для нее сделает, хоть бы и сам Фаньку до смерти запорет!
– Не ошиблась, значит, я в тебе, Иван... – улыбнулась, ласково, добро. – Слушай тогда, что сделать нужно будет... и помни, что сказано в Писании: какой мерой мерите, той и вам отмерено будет...
Так и вышло.
На Дмития Солунского, аккурат, когда небо по-над озером серым стало, глубоким, а ветер, воду взбаламутив, на берег подался, выплескивая холода да мороки, исчезла Фанька. По первости не хватились даже, отрядили только к Луизе Зузанну, девку рукастую да норовом смирную, и принялись ждать. Минул день, другой, третий, одинаково муторные, дождливые, пропитанные сыростью да мглой, туманами, что подымались с озера, накрывая окрестности густым пуховым одеялом. А на четвертый, как отползли туманы, дождь поутих и тучи разошлись, раскрывая небо синее да чистое, солнышком зябким убранное, так Фанька и нашлась.
Никита самолично с вербы ее снимал, расплетая спутанные ветки, обдирая желтые листья да перепиливая ножичком вожжи. А потом, уложив Фаньку на мешок, Иваном принесенный, глянул на дерево и одно велел:
– Корчуй. Чтоб завтра же...
Хоронили Фаньку за оградой, хоть и отпели, и отплакали, как положено, а бабы потом долго перешептывались, друг дружке сказывая, до чего страшна покойница. Волосы-то у нее повылазили, кожа струпьями пошла, глаза выгнили, а губы спеклись блином черным, горелым.
Слушал Иван разговоры эти, крестился и повторял одно, другим непонятное:
– Какой мерой мерите, той и отмерено будет...
А ветлу свалил. Прямо спозаранку вышел на берег, разделся до пояса и, с размаху вогнав лезвие топора в толстый, но податливый ствол, сказал:
– По справедливости...
Скрипела ветла, тряслась, сыпала по-над озером желтыми листами, стонала по-человечьи... как Фанька... сама виновата... сама к знахарке пошла, сама зелье вымолила, сама слова на погибель сказала. Иван единственно из склянки отлил малость да саму Фаньку напоил...
Жгло внутри, корежило, точно не дерево – его рубили, рассыпая сыроватое крошево щепы, да выкатываясь невозможным осенним соком.
Кровь... не было крови. И вешалась Фанька сама, а Иван перенес только на ветлу, как хозяйка сказала.
Крепко она невзлюбила дерево. Может, и вправду ревновала. Да только нету больше Фаньки, и ветлы нету больше... голый берег скатывается вниз, желто-красный, полосатый, лишь у самой воды черный да топкий, с редкими желтыми искорками листьев. Да и то не понять, есть они или чудятся Ивану.
А на самом краю обрыва – яма черная, глубокая, страшная. Будто рана... И сердце колет, немеет, тяжестью наливаясь.
Но нет, не поддастся Иван, слишком много дадено, чтобы отступить. И не виновен он... какой мерой мерите... той и отмерено будет... верно все... справедливо.
– Нет, нет, нет, она не любит врачей! Нельзя! Это просто невозможно! – Константин Львович, схватив черный аппарат, прижал его к животу. – Она будет против! Она откажет от дома!
Редактор шумно дышал и глядел на Шукшина со смесью возмущения и обиды, точно обвинял в непристойном поведении и тут же оправдывал его.
Плевать на Грузданова, с девицей что-то надо делать. На огромной кровати, застланной черно-красным покрывалом, она казалась еще более хрупкой и беспомощной. А если умрет? Если, не приведи Господи, у нее не только с головой, но и с сердцем проб-лемы?
– Нет, нет! Погодите! – Константин Львович, с трудом наклонившись, зашарил под столом, при этом телефон он на место не вернул, так и держал одной рукой, а ногой еще на всякий случай и провод придавливал. Вытащив плоскую коробку из-под конфет, снял пыльную крышку и, ткнув толстым пальцем в ряд ампул, сказал:
– Вот! Это можно.
Стеклянное горлышко с хрустом разломилось, и по комнате пополз резкий запах нашатыря. Средство, видать, и вправду было не единожды опробовано, ибо спустя мгновение ресницы девушки дрогнули, щеки слабо порозовели, а глаза открылись.
– Женя умер, – сказала она. – Мне ведь не показалось, да? Он умер?
– Умер, – подтвердил Антон Антоныч и, протянув разломанную ампулу Грузданову, приказал: – Уберите вон. И сами убирайтесь.
– Но...
– Уходи, Костя, – мягко произнесла Аэлита. – Этот разговор не для твоих ушей. Завтра... передай всем, что завтра мы почтим память Евгения... завтра я назову имя того, кто снова начнет путь. А сейчас уходи.
И толстый, неуклюжий Константин Львович, изобразив неожиданно изящный для его габаритов поклон, бесшумно удалился. В этот момент он не выглядел ни испуганным, ни всполошенным, ни даже слегка безумным, в этот момент он был человеком, полностью соответствовавшим месту и времени, а вот сам Антон Антоныч ну никак не соответствовал. Более того, он был вызывающе инаков.
И ничего еще не понимал в происходящем.
Ничего, разберется как-нибудь. И откашлявшись, Шукшин задал первый вопрос:
– Ну так все-таки, как ваше имя?
– Аэлита. Аэлита Сергеевна Мичагина, третьего сентября тысяча девятьсот восемьдесят девятого года рождения, москвичка. Частный предприниматель. Нет, я не сумасшедшая, у меня просто... просто имидж такой. Еще я вижу немного больше, чем иные люди.
– Тоже имидж?
– Нет, скорее судьба. Вы верите в судьбу? Не отвечайте, вижу, что не верите. А зря. Поэтому она к вам