– Ага, – подтвердила Ольга, стряхивая Вадиковы руки. – Еще как надо. Будьте добры объяснить, в конце-то концов, что здесь происходит!
Круглый стол, кружевная скатерть с белой бахромой, увязанной тяжелыми кистями; неровные складки, из-за которых кажется, что это не скатерть, но сама поверхность стола пошла морщинами, смяв заодно и желтое пятно света. Лампа старая, на фарфоровой ножке, сколотой снизу, с башней-абажуром из плотной зеленой ткани, с толстым витым проводом и красной кнопкой, на которую нестерпимо хотелось нажать.
Ольга сосредоточенно рассматривала детали интерьера, собирая их вместе, сочетая и переставляя, лишь бы не смотреть на этих двоих, что молча сидели друг напротив друга.
Федор, Вадим и она, третья лишняя, подсмотревшая, подслушавшая, сунувшая нос туда, куда не просили. И упрямая. Ей бы тактично убраться в соседнюю комнату и дверь за собой закрыть, а лучше и вовсе исчезнуть, позволив им разговаривать свободно. А она сидит, ждет, обдирает с ногтей остатки лака, чтобы занять себя хоть чем-нибудь.
– Оля, – мягко произнес Вадик, глядя на Федора. – Вообще-то дело не совсем чтобы твое...
– Совсем не твое, – поддакнул хозяин комнаты.
– Я имею право! Я... как использовать, то можно, но вот рассказать, в чем дело, нельзя. Доверия не заслуживаю. Так?
Кивнули синхронно и столь же синхронно смутились. Федор порозовел, Вадим закашлялся, а Ольга в очередной раз за вечер разозлилась. Ну уж нет, теперь она совершенно точно никуда не уйдет.
Но с места встала, уперлась руками в стол, создав еще несколько складок, и заявила:
– Я уйду. Но я больше не вижу причин покрывать кого-либо. Понятно?
– Ольга!
– Что?
– Оля, ты не понимаешь, куда лезешь! Успокойся! – Вадик тоже поднялся, навис над столом. – Тебе сейчас любопытно, не более.
Конечно, любопытно, просто до смерти любопытно узнать, в какое такое дерьмо она вляпалась. И Ксюху втянула... исследовательницы. Охотницы на русалок. Дуры набитые.
– Ольга, все совсем не так, как ты себе придумала. Все и проще, и сложнее...
– Это ты не мне рассказывать будешь!
Угрожать противно. Она в жизни никому никогда не угрожала, тем более человеку, который симпатичен и, по сути, ничего-то дурного не сделал.
Пока не сделал, но кто знает, чего ожидать от Вадика. Или от Федора. Или вообще от кого бы то ни было в этом странном месте?
Поэтому она имеет право знать!
– Да ладно тебе. – Федор хлопнул по столу и как-то очень уж весело сказал: – Все равно ведь... разницы никакой. Больше, меньше... поздно уже. Пусть слушает.
Она появилась на свет в третью неделю сентября, когда небо подернулось сединой облаков, грозящих дождем, а яблони в саду расцвели серебром летящей паутины. Она появилась на свет ранним утром, в час лилового цвета, разорвав тишину возмущенным криком.
Так она заявила о своем появлении, и дом ожил, наполнился непривычной, радостной суетой, голосами, вздохами да ахами. Ею восхищались, ее любили, пусть и ждали с опаской, шепотом передавая слухи один другого страшнее.
– О шести головах будет, оттого и пузо такое, – шептала Маланья, крестясь на икону. – Как срок придет, так раздерет утробу и само наружу выползет.
– С копытами родится да с хвостом, и серой вонючее, – поддакивала Зузанна, прикрывая тесто рушником. – Огнем дышать будет!
– Антихриста народит! Для него и конь скован, ждет часу своего! – громко, не опасаясь быть услышанной и поротой за такие речи, вещала Устья-Блаженница. – Сядет младенец на коня, возьмет в десницу череп отцов, в шуйцу – плеть из волос материных, хлестанет коня и...
– А какие там волосы, – хмыкала Маланья. – Лысая ж...
И бабы, мигом позабыв про ужасы, принимались обсуждать, какова хозяйка в тягости. Подурнела, погрузнела и не так, как надлежно, чтоб животом да задом скруглеть, а потекла в боках тестом, из кадки выпавшим, подобралась тремя подбородками, обвисла грудью и, самое страшное, умом тронулась.
– Сядет и глядит, глядит, и на тебя, и будто поверху. Я ей говорю, может, желаете молочка испить, матушка, свежее, только-только сдоенное, а она мне: воды принеси. И не пьет! Глядится только!
– Антихрист душу жрет! – кивала Устья, Зузанне поддакивая.
– А еще спать не спит, ночью встает и идет, глаза откроет, руки вытянет... Страх-то какой!
– Вот-вот, поглядите, принесет она чудище, каковых свет не видывал... – Устья, сунув в рот сухое яблочко, принялась мусолить деснами. – Себе на смерть, нам на погибель...
И оказалась права.
Роды выдались сложными, такими, что повитуха, привезенная в дом загодя и с месяц жившая на всем готовом, лишь развела руками и присоветовала сразу батюшку кликнуть, причастить роженицу. Тогда бабы снова переглянулись, зашептались и затаились в пугливом ожидании.
И снова звенели колокола, отрабатывая заказанный Мэчганом молебен во здравие, и эхо несло по водяной глади озера их голоса, далекие и нестрашные, обещающие спасение и покой. А Луиза не слышала, кричала и плакала, просилась отпустить ее, требовала воды, много воды... исходила кровью.
– Антихриста рожает! – понимающе кивали бабы и жалели, стыдясь своей бабьей жалости.
На второй день Мэчган выгнал повитуху на кухню и сам принялся помогать жене.
– Бесово семя! – скрипела Блаженница, пробуя деревянной ложкой творог.
А на третий день появилась она. Обыкновенная и необыкновенная. С одной головой, без копыт, хвоста и иных ожидаемых примет. Девочка была крохотной и слабенькой, золотоволосой и синеглазой, она взирала на мир с удивлением и такой радостью, что все былые страхи мигом исчезли.
– Ангел, чистый ангел... – вздыхала Маланья, качая колыбель, и Зузанна кивала, поддакивая уже этим словам, и верила, что сама всегда знала – не может дитя Антихристом быть.
А она, тиха и спокойна, дремала в деревянной люльке, не зная, что принесла первую из смертей: Луиза утонула.
Как ей, измученной долгими родами, удалось подняться и выбраться из дому так, что никто не заметил, спуститься с берега, с того самого места, где некогда росла, тянулась к воде старая ветла, никто не понял. Но тело Луизы Мэчган, урожденной Елизаветы Аршинниковой, нашли на третий день на бережку. Разбухшая и синяя, она была невообразимо страшна, и лишь один человек, случись ему присутствовать, увидел бы в этой груде человеческой плоти женщину.
Любимую женщину. Не спасенную женщину.
А еще один, глядя на поеденный рыбами живот, думал о другом утопленнике и вновь терзался чувством вины.
Новорожденную нарекли Елизаветой. А похороны и крестины состоялись в один день, впрочем, дурной приметы в этом никто не усмотрел.
– Что? Кто? И ты молчал? – Шукшин потер слипающиеся глаза, спать хотелось неимоверно. Тело ныло, требовало покоя, о нем же нашептывал дождь за окном, и даже злость, вызванная новостью, была какой-то сонной.
Второй час ночи.