— Всенепременно учту ваше замечание. Сотруднику, который столь неосмотрительно принял агента внутренней безопасности за провокатора повстанцев, будет сделан выговор.
— Выговор? На вашем месте, камрад Бахр, я бы наградил этого человека за проявленную бдительность, ни вы, ни он не могли знать о проверке, и среагировали на провокацию единственно верным способом.
— Служу Империи!
При этих словах Фому стошнило.
В себя Фома приходил долго, было плохо, было настолько плохо, что порой он начинал жалеть о том, что остался жив. Болело все: кости, мышцы, даже волосы и те болели. И еще зубы, которых после прогулки в город стало на четыре меньше.
На третий день Фома смог вставать, на четвертый — ходить, а на пятый в комнату-каморку пришел Ильяс и, прикрыв за собой дверь, предложил:
— Поговорим.
— Поговорим, — разговаривать пока получалось плохо — только-только спала опухоль, но губы по- прежнему были точно чужие, онемевшие, стянутые хрупкой корочкой засохшей крови.
— Зачем ты это сделал? Я же просил не выходить за пределы базы? Так какого лешего ты поперся в город? Скучно стало? Повеселился? — Ильяс сел на стул. — А ты понимаешь, чем твоя прогулка могла бы закончиться? Понравилось в подвале?
— Нет.
— Вот и я думаю, что нет. А сейчас у меня на столе лежит копия доноса, хороший такой донос, подробный, все в деталях изложено, и про то, какие и с кем ты разговоры разговаривал, и про то, как я, пользуясь служебным положением, тебя отбивал. Ну кто тебя за язык тянул?
— Ты не понимаешь…
— Это ты не понимаешь! Ты всегда был идеалистом, но здесь не время и не место для идеалов, во всяком случае, таких, которые имеют неосторожность отличаться от Имперских. Ты молился Богу, а здесь молятся Империи!
— И не противно?
— Противно. Да меня наизнанку выворачивает ото всех этих разговоров о величии и правильности избранного пути, а еще о том, что внешние и внутренние враги, умышляющие против Кандагара, должны быть уничтожены. Физически уничтожены, Фома, понимаешь? И не просто лицом к стене и пулю в затылок, все гораздо, гораздо сложнее. — Злой шепот, злые глаза, злое лицо незнакомого человека. Это не Ильяс, тот никогда не стал бы разговаривать в подобном тоне.
— Ты ведь не хочешь, чтобы тебя обвинили в непочтении к Закону?
— Не хочу.
— Тогда, черт бы тебя побрал, делай, что говорю. Для начала заткнись! Никаких больше рассказов, даже если кто-то о чем-то начнет спрашивать, ты ничего не знаешь, ничего не помнишь. Да, был удостоен высочайшей чести лицезреть Великую Мать Ааньи, но говорить об этом не имеешь права. Ясно?
— Но я же правду сказал! Только правду. Ты ведь мне веришь, и те, которые в лаборатории были, они тоже все понимали, как на самом деле. Она — чудовище, мерзкое жадное чудовище!
— Заткнись. — Ильяс подкрепил приказ пощечиной. — Никогда больше. В моем присутствии. В любом присутствии. Не смей. Называть Ее чудовищем!
От боли и обиды, скорее даже от обиды, Фома готов был расплакаться.
— Но я же говорю правду.
Ильяс вздохнул и, чуть успокоившись, произнес.
— Здесь только одна правда. Та, что одобрена Департаментом Идеологии и Пропаганды. Твои же истории с точки зрения честных граждан — грязная клевета. В лучшем случае, тебя сочтут сумасшедшим, а сумасшедшие подлежат выбраковке. В худшем — шпионом и провокатором, этими занимается Департамент Внутренних Дел.
— Замолчи! Я не могу слушать это!
— Можешь и будешь, — жестко оборвал Ильяс. — Да пойми же ты, олух царя небесного, что иначе здесь не выжить, что правда твоя никому не нужна, что единственный реальный результат твоих проповедей — излишне пристальное внимание Департамента. Нет, лично тебя они не тронут, ты же у нас — частная собственность Великой Матери, о чем и справка соответствующая имеется — но только тебя. А не хочешь ли подумать, что будет с остальными, теми, кто наслушавшись твоей правды, начнет испытывать сомнения относительно величия Империи? Или в том, что Повелители по праву руководят Кандагаром? Что будет с этими людьми, которые вдруг задумаются над жизнью и станут замечать то, чего раньше не замечали? Они начнут задавать вопросы и искать ответы, а потом? У них ведь нет защиты в виде особого положения, зато есть семьи, жены и дети, к которым на всю оставшуюся жизнь приклеится ярлык «сомневающихся». А это прямой путь к ликвидаторам.
— Ты просто боишься!
— Да, боюсь. — Ильяс схватил Фому за плечи и крепко тряхнул. — Я боюсь! Ты даже представить себе не можешь, насколько я боюсь! — Повторил он, глядя прямо в глаза, и увернуться от этого жесткого, колючего и вместе с тем отчаянного взгляда не представлялось возможным.
— Я не смерти боюсь, а того, что меня сожрут, как какого-нибудь барана, и при этом я буду совершенно счастлив. Помнишь Коннован? Светлая, хрупкая, похожая на ребенка, еще постоянно улыбалась, даже когда совсем хреново было.
— При чем здесь она?
— При том, что я охранником был, ну и палачом заодно. Володар-то знал, что без крови его игрушка недолго протянет, ну и раз в неделю выбирал кого-нибудь из рабов, такого, чтоб не сильно жалко было. Князю просто, пальцем ткнул и все, а мне сначала отвести человека, потом тело убрать… что смотришь, неприятно слушать? А мне, думаешь, приятно было? Все ведь знали, куда идут, плакали, умоляли, предлагали чего-то… один даже зарезать попытался. Ну да речь не об этом, а о том, что в самой камере не кричал никто. И знаешь, что я заметил?
— Что? — Фоме было жутко, настолько жутко, что даже голоса в голове заткнулись со страху.
— Они все, как один, умирали счастливыми. Волочешь его вверх по лестнице… за ноги обычно, так удобнее, голова по ступенькам тук-тук-тук, а на лице улыбка радостная-радостная. Я вот не хочу, чтобы меня тоже… по лестнице, за ноги и с такой вот улыбкой на роже… чтобы с жизнью еще и душу забрали, понимаешь?
— Понимаю. — Теперь Фома действительно понимал, и пожалуй, понимал лучше чем кто бы то ни было в Империи. — А если уже?
— Что уже?
— Если уже душе забрали, тогда что?
— Не знаю. — Отвечает Ильяс. — Тогда, наверное, бояться нечего. Только ты все равно помалкивай, ладно?
Фома кивает. Он помолчит, тем более что Ильяс прав, кому нужна эта правда?
— Совершенно никому, — печально соглашается Голос.
Рубеус
Завод поражал. На бумаге все эти производственные линии, цеха, склады, жилые помещения были чем-то абстрактным, равно как и люди, здесь работающие. Пять тысяч — вроде бы и понимаешь, что много, и в то же время, не осознаешь, насколько много.
— Прошу прощения, здесь довольно грязно, — молодой да-ори не пытается скрыть своего отвращения к происходящему. — И все эти звуки… раздражает, правда?
Скорее уж убивает, Рубеус не представлял, как здесь можно существовать. Если и существовал ад для да-ори, то он был здесь. Вонь краски, растворителя, пота, жженой резины, раздражающе резкие, навязчивые, но звуки хуже всего…
— Поневоле начинаешь завидовать глухим.
С этим нельзя было не согласиться.
— Позволено ли будет узнать о причинах… инспекции? Сколько здесь работаю, до сих пор не