пальцем было выведено всего два слова.
На языке простолюдинов.
– Прощай, Дед…
Вой смертельно раненого зверя сотряс стены дворца, и два младенца, слепой и альбинос, дружно заплакали.
Сын рабыни Гопали промолчал.
В покоях было темно.
Ровные язычки пламени струились вверх из двух светильников, двух водяных лилий белой меди, и лишь слегка разгоняли мрак у ложа, освещая тело Сатьявати под темно-красными погребальными покровами. В углах тьма снова копилась пыльной чернотой и все норовила как бы невзначай протянуть мягкие лапы, огладить ими покойницу и сидящего рядом человека. Но светильники-лилии – в ногах и в головах усопшей – бдительно несли свою стражу, и темноте не оставалось ничего иного, кроме как ждать, прячась по углам, в надежде, что пальмовое масло в светильниках закончится до рассвета. И вот тогда…
Человек у изголовья был неподвижен – лишь пальцы терзали распушенный кончик седого чуба. Но неподвижность эта была внешней, сродни неподвижности котла на огне, медленно закипающего изнутри. Мягкие молоточки колотились в мозгу, заставляя сознание откликаться гулом потревоженного гонга; клубок мыслей, словно черви под сырым валуном, грузно ворочался под сводами черепа Гангеи – Грозного – Деда…
Наконец ты попытался распутать проклятый клубок и привести мысли в порядок.
При этом гулко вздохнул и слегка пошевелился.
Темнота, подкравшаяся было к ложу, в страхе шарахнулась обратно в угол и замерла, поводя боками.
Ты вдохнул слабый аромат сандала, который все еще исходил от тела Сатьявати. Лекаря разводили руками: даже к вечеру трупное окоченение не коснулось мертвой царицы синими пальцами, старуха выглядела скорее спящей, чем покинувшей этот бренный мир, и тело оставили в покоях (или – в покое?!), не став переносить в специально отведенные помещения.
Подкидыш-рыбачка-царица источала аромат сандала, и дышать им было больно. Завтра ласка костра навсегда убьет благовоние, единственное чудо, что досталось на долю несчастнейшей из женщин…
Что-то заканчивается, – подумал ты. – Уходит целая эпоха. Эпоха моей жизни… Моей ли?
Уходят люди. Ушли. Те, кто был дорог, кого ты знал. Уходят в смерть; либо просто так, подобно Раме-с- Топором или Вьясе. Отец, сводные братья, честный сотник Кичака, брахман-советник; ушла Кали, хотя грешно видеть в обезьянке человека, наряду с… и вот теперь – Сатьявати. Первая и последняя любовь, мука и проклятие, та, с которой ты не мог быть – и не быть не мог… Странно, сейчас ты не думал о ней, как о сморщенной старухе, представляя прежней, молодой…
Сегодня оборвалась последняя нить, связывавшая тебя со старым миром. Грядет новое время, которое премудрые брахманы потом назовут Дедовщиной, а новых советников и воевод Грозного – дедичами… и во дворце уже раздавался плач тех, кому предстоит в это время жить.
Да, эти дети будут жить долго, в отличие от Блестящих и Блестящих Дважды (ты не знал, что прав тут лишь на две трети!), потому что ни один из сегодняшних младенцев никогда не сможет стать настоящим правителем.
Слепец? Да, может быть, он со временем и сядет на трон, осыпанный черным горохом и листьями травы куша – но чисто номинально.
Красноглазый мальчик-альбинос? Этого даже на трон сажать нельзя! Во всяком случае, прилюдно… Такого правителя люди не примут, даже будь он воином, равным Парашураме, и мудрецом, как тот же Вьяса! Правитель – лицо страны, и это лицо не может быть мертвенно-бледным и красноглазым, словно ночной пишач!
Сын рабыни? Земное воплощение Закона-Дхармы, о чем уже в течение всего дня шепчутся во дворце; да, наверное, и за его стенами?! Любопытно, не то ли это воплощение, которое напророчил Яме-Дхарме один мудрец, за свое молчание (ох уж эти обеты!) посаженный на кол? Потом, правда, разобрались, побежали мудреца снимать – а он не снимается! Пришлось кол спиливать… так и ходил потом мудрец остаток жизни (немалый остаток, заметим!) с деревяшкой в заднице! Небось, одним тапасом и жил, а питался воздухом, от которого поноса не бывает! Даже имя пришлось сменить: был от рождения Мандавьей, а стал Анимандавьей, то бишь Мандавьей-Колоколом… Шутка судьбы! Но когда мудреца такая жизнь уж совсем достала, взмолился он к Закону-Дхарме, который тогда отдельной ипостасью пребывал: 'За что?' 'А за то, – отозвался Дхарма, – что в детстве, помнишь, бабочку соломинкой проткнул? Вот теперь и получай по заслугам!' 'Ах ты, сука! – озверел мудрец, которому кол давно поубавил учтивости. – Да я ту бабочку уже тридцать три тыщи раз отмолил-искупил; век рая не видать! И это говоришь ты, воплощение Справедливости?! Попомнишь у меня, Законник, крокодиловыми слезами восплачешь! Родишься на Земле в смешанной варне – вдоволь нахлебаешься!'
И проклял.
Потому, говорят, и родился Дхарма-Закон сыном рабыни-шудры и отшельника Вьясы. А что, очень даже может быть! Или не может – какая разница?! Да будь малец даже воплощением самого Брахмы или всей Тримурти разом – все равно, царем ему не бывать!
Варной не вышел.
Окраской.
Мать его, понятное дело, рабыней больше не будет, мальчика воспитаем царевичем – но трона ему не видать. Хотя из новорожденных этот, похоже, был бы лучшим…
Так что, извини, мальчик, но править Кауравами буду я.
Ты усмехнулся – плохо усмехнулся, по-волчьи, когда с голодухи живот подводит.
Что ж это получается? Обетов я, вроде, не нарушал, на трон не садился, детей-наследников у меня нет (хотя род продолжил, так что Пут ни мне, ни отцу не грозит!) – а вокруг Хастинапура листьями вокруг тигра наворачивается империя, пресловутая Великая Бхарата! Видят боги, я не рвусь в Чакравартины!