— Ну, революция не революция, это было бы слишком… Так, беспорядки, и инспирированы они мэрией, то есть в определенной степени… Но тот самый штат мэрии, о котором вы упомянули, я думаю, покидает нас… как бы эвакуация. Вы сами видели, что сталось с одним из сотрудников…
— Но вы готовы гарантировать, — торопко перебил Мартын Иванович, — что этот сотрудник не объявится где-нибудь в другом месте да еще заделавшись чиновником более высокого ранга?
— Нет, не готов.
— О, посмотрите! — воскликнул старик и схватил Григория за руку.
Они как раз приблизились к мэрии, где опять толпился народ, разогнанный было блюстителями порядка. Пограбив лотки, случайных прохожих и некоторые дома, люди снова потянулись на главную площадь, поскольку лишь здесь могли по-настоящему сознавать свое единство и силу. Здесь они собирались в огромный, страшный кулак, а им это и нужно было, ибо, припрятав награбленное и наскучив беготней по затаившимся от них улицам, они не знали, на что бы еще направить свою могучую энергию. Даже в мыслях не покушались они на жизнь мэра, и вдохновляло их незлобивое, вполне естественное желание поговорить по душам, с кем угодно и не в последнюю очередь с Радегастом Славеновичем. Но уже на площади, обретя снова единство, которое само по себе еще не обладало каким-то определенным содержанием, они опять задумались, куда же толкать всю эту колоссальную махину их братства, и как бы независимо от сделанных, или не сделанных, ими выводов, но очень гладко и натурально махина повернулась против мэрии. Весь город, как им представлялось, уже подчинился их власти, трепещет перед их мощью, и только мэрия все еще держится вызывающе независимо, следовательно, возникает необходимость разобраться с ней, не исключено, что даже и пограбить, а затем пустить красного петуха. Творческая мысль билась в пьяных головах, металась от одной крайности к другой, и вопрос о грабеже вовсе не стоял принципиально, все могло закончиться и полюбовным соглашением. Мятежной была только подзахмелевшая гордость, которая вдруг разбухла до невозможности и превратила рядового гражданина со слабо выраженными криминальными дарованиями в жупел, в машину террора, для красоты и содержательности снабженную вяло струящимся и частенько вовсе вытекающим из памяти благородно-разбойничьим мотивом народного мщения. Это опасное благородство заговорило на особой стадии опьянения, когда человек движется фактически уже без опознавательных знаков принадлежности к человечеству, но непременно хочет, чтобы его признали и отметили в каком-то высшем смысле. И в столь возвышенном порыве, в годину могущества и славы было постигнуто, что стыдно, недостойно обижать и насиловать слабых и пора браться за сильных, схлестнуться с ними, как и подобает героям, в открытом бою.
С бандитским бесчеловечным лукавством и юморком щурясь и снисходительно посмеиваясь, они поглядывали на окна мэрии, и хотя шли вполне мирные переговоры с охранниками, которые пытались убедить их не делать ничего дурного, было очевидно, что в конце концов они не устоят перед искушением штурма. Мы дурна не творим, уверяли они стражей власти и свято верили в собственные слова. Но понимание «дурна» менялось с каждой минутой и после очередной выпитой бутылки заметно расширялось. Мартын Иванович пальцем показывал молодому другу на все то, что не мог считать всего лишь безобидными выходками пирующих, маленько уже перебравших людей. Сам факт устроения какого-то становища, а то и, прямо сказать, военного лагеря на главной площади города возмутил его до глубины души, а к тому же ведь эти расхрабрившиеся великовозрастные гавроши развели еще и костры! Тут Мартын Иванович как бы не шутя принял сторону власти, забыв на минуту о ее инфернальном происхождении, и объявил эти костры грубой и навязчивой фамильярностью, панибратством, которая толпа вздумала завести в своих сношениях с власть предержащими. А никакого панибратства быть не должно! Власть не должна отворачивать лицо от народа, но и народу нечего мозолить глаза власти. Костры Григорий и сам отлично видел, как и сидящих или пляшущих вокруг них пьяных людей, но Мартын Иванович в каждый педантично ткнул пальцем, как если бы поименовал и тем самым уже внес в свою любовно и тщательно творимую летопись. В общем, старик показывал, Григорий послушно смотрел. Почему бы и нет?
— А что будет, когда стемнеет? — с каким-то новым, особым волнением прошептал летописец.
Он не договорил, но Григорий понял его мысль, его опасение: в ночную пору эти пятнышки огня на главной площади Беловодска приобретут, конечно же, в высшей степени зловещий оттенок, иными словами, характер весьма сомнительной романтики, воспевать которую горазды необузданные в мысли и мечтаниях поэты, но никак не добросовестные и трезвомыслящие историки. Григорий ничего в ответ Мартыну Ивановичу не сказал. Он подумал, что до наступления темноты ситуация, скорее всего, разрешится и костры будут погашены, а толпящийся вокруг них воинственный люд разогнан, либо сама мэрия превратится в большой костер.
Тем временем в парадной зале мэрии, где ставшие объектом столь пристального внимания извне власть имущие закатили свой последний пир, веселье тоже достигло опасного предела. Но как все странно было здесь! С улицы невозможно было разглядеть, что творится в этой огромной залитой ярким искусственным светом зале, поскольку были предприняты определенные меры безопасности и маскировки, зато пирующие, подойдя к окну и слегка раздвинув шторы, вполне могли насладиться зрелищем народного гуляния. И они ликовали, видя пожары, пьяные драки и те самые костры на площади, которые так возмутили летописца Шуткина. Волховитов не разделял с ними этого ликования и, сидя во главе стола, частенько пожимал плечами. Он удивлялся дикости, с какой его соратники поглощали пищу и питье, отплясывали и выражали любовное томление, и его удивление ничего не значило, ничего не выражало с аналитической окончательностью, он просто думал долгую думу, не приводящую ни к каким результатам. Перед ним вертелись, кувыркались, завывали пьяными голосами, гоготали его враги, они, матохи, которых в давние времена он не иначе как по недомыслию подчинил было своей воле, однажды уже повлекли его к Нию на суд и расправу, — как будто он заслуживал казни! — а ныне, увязавшись за ним, возродившимся, окружив его, опутав сетями интриг, погубили его начинание, его обещавшую превосходные плоды карьеру. И представить страшно, до чего же это несправедливо. Радегаст Славенович сознавал не столько себя, сколько лучшие из своих отражений в неутомимо сменяющих друг друга снах долгой жизни. Он словно уже не помнил, что вернулся в Беловодск и взял кресло мэра с праздной целью, всего лишь от избытка сил, напротив, сейчас ему с достойной иных картин ясностью представлялось, будто цели у него были самые благовидные, многообещающие и за короткий срок правления он принес городу неслыханную пользу.
Убывающий градоначальник хотел спокойно посидеть и грустно поразмыслить над изменчивостью, подлой вертлявостью фортуны, однако его постоянно отвлекали.
— А что, Радегаст Славенович, — закричал господин внушительной комплекции, в расстегнутой до пупа рубашке, с наглой ухмылкой на лоснившихся от жирной снеди губах, — верным ли было твое гадание? Ой, Радегаст Славенович, миленький! Я же за свое будущее беспокоюсь, дорогой князе! Точно ли прилетала к тебе птичка Гамаюн поведать об моей участи?
Этот развязный и неугомонный белобрысый субъект с веснущатой рожей и квадратным затылком широкими скачками пересекал залу из угла в угол, катая на могучих плечах хохочущую ядренную бабенку.
— Что ты такое, чтобы ради тебя прилетала птица Гамаюн? — с презрением вымолвил мэр.
Белобрысый не унимался:
— А кружки деревянные вверх бросал для полноценного прояснения вопроса? Куда языки пламени от пророческого ветра гнутся, смотрел ли, за указующим течением воды следил? Золото в ту воду лил?
Шкодливая бабенка сидела на его плечах, задрав для удобства юбку, и сжимала толстыми голыми ляжками его шею.
— Да ничего он этого не делал! — гнусаво завопила она. — Пальцем о палец не ударил! Все вранье! Как же, станет он тебе золото в воду лить! Он его по карманам своим рассовывал, истинно вам говорю! Обкрадывал нас, доверчивых и неискушенных, а вон сидит беднота! — Бабенка указала на парочку доходяг, глаза которых от неуемной жалобности разлились чересчур широко, заняв у каждого добрую половину бледного изможденного лица. — Много они нажили, слагая оды в честь нашего драгоценного начальника?
— Нет, мы насчет жирования претензий не имеем, отвели душу, — как бы в слабоумии заметил один из этих придворных поэтов. — А что скудны обликом и неказисты, так мы ж из болота и нынче туда возвращаемся, в истинную свою ипостась. Мы по части испарений, и золото нам без надобности, хоть с головы до ног нас им залей, так что на предмет правления достохвального Радегаста Славеновича…
— Ты еще учить меня будешь, урод! — осерчала бабенка, продолжая кататься по зале на плечах