последнее время. И благом было, что присутствие Григория смягчало его набиравший крутизну нрав. Он открыл глаза и посмотрел, как тот спит на отведенной ему кровати. Взгляд Григория был устремлен в потолок, испещренный первыми солнечными бликами. Летописец заворочался с боку на бок.
— О чем вы думаете? — спросил он наконец.
— Но ведь я поставил вопросы… — сухо ответил гость.
— Какие?
— Вы не помните? Жаль. Более важных вопросов нет.
— А, припоминаю… Я понял вас, понял! Да, вопросы… но ведь на них не существует ответа.
— Хорошо, что вы это понимаете.
Григорий повернул лицо к старику и с благосклонной улыбкой взглянул на него.
— Может быть, вы и правы, — признал Шуткин. — Но я стар, и мне трудно вдруг перескочить с одной колеи на другую. Я всегда мыслил трезво, а вы предлагаете мне…
— Но что трезвее знания, что мы в действительности ничего не знаем? — перебил нетерпеливый Григорий.
— Давайте найдем взаимопонимание, я прошу вас обо этом. Пожалуйста! Мне больше не к кому обращаться. Кики Морова, она — а я этой ночью видел ее в деле! — она способна сделать с нами неслыханные, небывалые вещи. И вместе с тем она женщина, а вы ищите женщину, не так ли? Ее органы… женские органы волшебницы, может, что-то и большее, чем просто органы как они нам представляются… Послушайте меня, мы должны разгадать их тайну, тайну этих людей, неизвестно откуда взявшихся и севших нам на голову. Вы поможете мне? Я придумаю план, я посвящу себя всего этой цели… Вы останетесь со мной? Вступите на путь, о котором я говорю?
Без особого рвения, но все же включаясь в авантюру старика, Григорий высказал такое соображение: все свидетельства о несообразной с реализмом деятельности градоначальника и его приближенных наводят на мысль, что эти господа вышли из языческого пантеона. Мартына Ивановича охватила паника. Правда, он и сам предполагал нечто подобное, но когда версия, лишь смутно и гонимо копошившаяся за его твердым лбом, была высказана вслух, его мировоззрение не могло не поднять хотя бы быстротечное, больше похожее на истерику восстание. А успокоившись, летописец признал правоту друга.
Тут же он поведал о древнем старике, служившем сторожем в городской больнице и даже имевшем при ней скромное обиталище. Этот старик прославился сочинением загадочных и в каком-то смысле нелепых стихов на языческие темы, но жил так долго, что от его знаменитости устали. Всеми забытый, он и сейчас, как это доподлинно было известно Шуткину, воспевал Перуна и Дажбога, всяких русалок и леших. Мартын Иванович, угощая друга утренним кофе, воскликнул:
— Вообразите только, идолов Бог знает когда побросали в реки… Перуна, помнится, по велению князя Владимира препроводил к месту его вечного успокоения почетный эскорт… а здесь в больнице сидит старый, дремучий дедок Федул и пишет об этих самых идолах такие стишки, словно на капищах нет-нет да и потечет кровушка приносимых в жертву. Глупости сочиняет, но… допускаю, что гениально!
— Чему же удивляться, если эти боги сейчас как нельзя лучше убеждают нас в своей живучести? — сказал Григорий.
Мартын Иванович решил, что беседа с дедком Федулом поможет им избрать верное направление поисков, и они отправились в больницу. Она располагалась на окраине города, на холме, откуда можно было увидеть слегка возвышавшиеся над лесом собранные в заповедник деревянного зодчества темные церквушки и замершие ветряные мельницы. У ворот они столкнулись с Членовым, мрачно размышляющим о судьбе вождя, которого он счел своим долгом, едва прослышал о постигшем его несчастье, незамедлительно посетить.
Не дожидаясь оговоренных администрацией больницы часов посещений, он с утра пораньше прибежал к Леониду Егоровичу. Его пропустили, может быть, не только из доброжелательного отношения ко всяким известным людям, но и по тайному желанию проверить на живом и здоровом человеке возможность пребывания в той газовой камере, в которую превратился бокс. Из-за непостижимости болезни вождей на больничные корпуса словно лег какой-то серый, с оттенком под сажу, смеющийся недобрым смехом налет. К дверям бокса Членова провожали санитары, сестрички и даже кое-кто из врачей. На их физиономиях, создавая глубокие трещины, змеились любопытные и коварные усмешки. Членова втолкнули внутрь и сразу захлопнули за ним дверь. Еще быстрее он понял, что очутился в западне.
В нос ему ударила невыносимая вонь разложения, падали. Такое впечатление, будто черные листья густо закружились в голове и происходит это в непроглядных недрах земли. Членов содрогнулся. На близко составленных койках возвышались две горы едва стянутого бледной кожей, почти обнаженного мяса, а между койками плоскими обитателями океанского дна шевелились две тощие руки, отыскивая друг друга то ли для рукопожатия, то ли для ожесточенной борьбы естественного отбора. Членову пришлось попутешествовать между этими вздыхающими горами, прежде чем он обнаружил отличительные признаки своего вождя. На подушке покоилась относительно маленькая и совершенно бессмысленная лисья голова Леонида Егоровича.
Головокружение, вызванное вонью, вылилось в гнев, Членов всплеснул руками и закричал:
— Непотребство! О, какое непотребство!
Он умолк и склонился на кроватью, над своим вождем, однако он напрасно ожидал отклика, только эхо его собственного голоса долго носилось по боксу.
— Это он, Мягкотелов, всегда внушал отвращение, от него тошнило, достаточно было взглянуть на его брюхо, но вы, вы, Леонид Егорович! — распекал Членов. — Что это? Как вы могли? Вы же ученый! Образованный человек, у вас заслуги, ваши тезисы публиковались… Помните, вас целовали доярки? Вас и не видно было между их грудями! Нам не стыдно было показывать вас народу, вы были примером выдержанности… мы могли говорить: посмотрите на него, люди, вас обобрали и вы вынуждены потуже затянуть пояса, но и он, ваш вождь, сделал то же самое! Он недоедает, как и вы, он с вами за столом, где приходится подбирать каждую крошку! Так мы кричали. А что прикажете кричать теперь? Какой лозунг выдвинуть? Что нам говорить народу? За каким же это столом вы так напировались, голубчик, что раздобрели как свинья?
Коршунов, мысли которого не могли вырваться из угара скопившихся внутри него газов, не в состоянии был ответить на эти справедливые упреки, он лишь таращил исполненные страдания глаза, катался головой по подушке и уныло мычал. На этом завершился визит Членова. Он забарабанил в дверь кулаком, умоляя поскорее выпустить его. В коридоре, где его встретили испытующие взгляды и саркастические улыбки, партийный златоуст решил, что, пожалуй, перегнул палку, даже предал вождя, отступился от него в минуту, когда он особенно нуждается в поддержке. С раскаянием в голосе Членов произнес:
— Я был несправедлив к нему, ведь он не виноват в том, что с ним случилось, правда? Я накричал на него… Господи, за что? зачем? Он ни в чем не виноват!
Вперед выступил молодой врач, коснулся кончиками пальцев плеча писателя и успокоительным тоном сказал:
— Правда, не виноват, хотя в некоторых ситуациях следует, конечно, вести себя осторожнее.
— Мы, коммунисты, о бдительности никогда не забываем, — перекинулся Членов на идеологические эманации. — Но не за столом же… Имеем мы право хотя бы покушать спокойно?
— Со своей стороны хочу прокомментировать нашу врачебную точку зрения, — степенно продолжал лекарь. — Кстати, как у вас теперь, после посещения, с дыхательными путями? Глаза не щиплет, а? Едко там, внутри, как в ином сортире. Случай уникальный, можно сказать, небывалый. Эти двое не просто растолстели в одночасье, они буквально набиты пищей, которая не переваривается и не выходит наружу. У них нет стула, начисто отсутствует. С огорчением и сочувствием представляю себе их муки. И ни один из известных медицине методов не помогает нам извлечь из них всю ту прорву рыбы и прочих продуктов, которые они заглотили.
Мирный и как бы отвлеченный, чисто медицинский тон молодого доктора не обманул Членова. Он злобно осмотрелся и ясно прочитал на лицах санитаров и молоденьких медсестер торжество, злорадство, бешенство, они теперь могли кричать на весь мир: вот как жрут те, кто со всех трибун вещал о вечной солидарности с нами, простыми смертными!