кулак, милая, чтобы сразу раз и по мордасам. Был закон мудака, а теперь – кулака... Да нет, вру. Сейчас из первого разряда больше. Дилетанты, неучи, сплошь дубины... Пролетела жизнь, как фанера над Парижем, только гуд в ушах. И что вспомнить?
– Тебе-то грех жаловаться...
– Ага, мне грех. Мне грех смеяться, грех плакать, грех сетовать. У меня райская жизнь, все мужики на поклон, хозяин – банкир, деньги гребет лопатою... Милка, слезы, а не жизнь, коли по правде. Когда родился больной ребенок, я сказала Грише, давай оставим в больнице. Не будем искать виноватого. Семья – не телега о двух колесах: чья сторона отвалилась, тот и спроказил. Говорю: любовь делает невозможное, она из житнего теста, абы из полена сотворит человека на удивление. А так что?.. Я врач, я знаю, что такие дети выпивают родителей, как вампиры, и не дают рожать. Он завопил: это негуманно, ты сволочь, так поступать над дитем? Это моя дочь, моя кровинка, я сам подниму ее на ноги. Только нужен свежий воздух и свежий продукт. Ну, я сдалась. Уехали в Слободу. Теперь что в плюсе: у него нет денег. В сорок лет денег нет и не будет. Нет семени и семьи. Что видишь – это дым на публику, мираж. У меня нет мужа, семьи и детей. У дочери нет ничего.
– А что с ним? – Миледи кивнула на дверь.
– У него семя свернулось, ушло на нуль.
– Ну ты скажешь! – хихикнула Миледи, закинула ноги на диван, свернулась калачиком, как домашняя болонка. – Они же бегают, как мыши. Мне Ваня сказал. Они что, связались хвостами в один клубок? Ну ты скажешь...
Миледи смежила глаза, ее сразу понесло куда-то по спирали, в самое сердце неведомой вселенной, аж в ушах засвистело. Она всхрапнула, блаженно улыбаясь. Люся, глядя на гостью, пила вино и плакала. Поганая работа, поганая жизнь. Все скверно, хоть петлю на шею. Ей захотелось засветить гостью скалкой по виску, чтобы больше не просыпалась, но так бы и ушла в иной мир со счастливым лицом. Дурам везет. Вот таким губастым, носастым дурам, у которых гитарою бедра, и проклятые жеребцы только и смотрят на этот б... развалец, будто в нем и есть вся сердцевина бытия, его мед и сахар. Придя в нарочитое бешенство, побарывая туманец в голове, Люся даже поискала взглядом что поувесистее, будто хотела тут же исполнить намерение. Но глаза уперлись в бутылку с «Бычьей кровью», и страшный интерес сразу загас...
В гостиной Гриша неожиданно сменил пластинку; его потянуло на душевный раздрызг, и он заиграл романсы. Миледи будто кто толкнул в грудь; она привстала с дивана со свежими ясными глазами, похожими на два крыжовника, омытых росою. Во взгляде было чистое удивленное выражение счастливого ребенка.
– У Григория Семеновича талант. Он многого стоит...
– Так давай, махнемся...
– Как это? – не поняла Миледи.
– Можно на денек, для пробы. Можно навсегда, через загс. – Люся зло сощурилась, морщиноватое лицо ее взялось в гармошку.
– Ну как же меняться, если у него все на нуль, – засмеялась Миледи. Вроде бы изрядно нарюмилась, а ума вот не потеряла, и всякое слово, сказанное в застолье, оказывается, осталось при ней.
– А тебе надо два нуля с палочкой? Вам, молодым, все выложь да подай на блюдечке. Сами-то уж ничего! Вы созданы для счастья, как птицы для полета, да? А мы должны себя по живому резать? – визгливо закричала хозяйка, и оттопыренное острое колено, туго обтянутое черной батистовой юбкой, прянуло угрозливо к Миледи, как бойцовский топор. Миледи испуганно поджала ноги и убралась к стене.
– Люся, зачем так-то? – прошептала Миледи, и глаза ее остекленели от близкой слезы. – Ты меня не обижай, слышь? Меня обижать нельзя...
– Кто ты такая, чтобы тебя не обижать? Откуда выискалась?
За дверью музыка споткнулась, скрипнул табурет, что-то требовательно сказала дочь, наверное, попросила отца играть. Раздался приятный, слегка натянутый баритон Григория Семеновича: «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь...»
– Меня обижать нельзя, – упрямо повторила Миледи. – Если что не так сказала, так прости меня, дуру. Мы, бабы, стервы, сучье мы племя. Бог нас произвел на испытание мужчинам. Была бы моя воля, Люся, я бы лучше родилась мужиком.
– Это ты прости меня, – повинилась Люся. – Кто нынче без забот? Все опрокинулось и едва ли скоро встанет на ноги. Раньше учили летать, теперь – ползать.
– Ваня ползать не хочет. Он раскалился и жизни не видит. Он теперь не знает, кого убить в первую очередь, кого во вторую. Он хочет своих «буров» вести на Москву. Такие у него нынче шутки. Надо, говорит, на этих б... дивизию танков.
Люся испуганно посмотрела на гостью, с нее сразу слетел хмель. Даже дом насторожился, подслушивая всеми своими углами и схоронами, обвитыми паутиною, словно бы вместо пауков там заселились американские уши.
– Еще выпьешь? – спросила с жалостью. – Он что, того?
– Да нет... Он дождется, когда я рожу, и убьет меня. Кого больше? – вздохнула с облегчением, будто грядущая смерть от руки мужа доставит ей радости. – Он, Люси, остервенел, как собака. У него клыки прорезались, да, а с таким я не слажу. Он мне подкинет по злобе гаденыша с двумя рожками. – Миледи забыла недавние слезы и легко рассмеялась, ее сочные толстые губы обвисли, как два перезревших подберезовика. – И еще у меня свои заботы. Я получала в школе сто двадцать, на хлеб с маслом хватало, а тут цены вскочили в десять раз в одну ночь. Устроилась на почту на сто рэ, и теперь надо велосипед завести. Тут две прямых выгоды: и на работу ездить, и по совместительству – почтальоном. Так хорошо будет почту развозить. Я вчера вышла из дому, а над нами на бугре воинская часть, и солдаты смотрят на меня. Они рыжих любят. Ну, думаю, надо обороняться, а вдруг задумают напасть... Раньше не боялась, а теперь боюсь.
– Так ты собаку заведи...
– Думала. Но третьего члена семьи мне не прокормить. Если овчарку, надо кило мяса в день. Умереть легче. Я решила вот что. У дяди моего, он мильтоном, есть свисток. Я его попрошу, и если кто полезет, то буду свистеть. Народ у нас любопытный. Услышат свист, захочется им узнать, в чем дело. Выйдут, и так я спасусь. Ну, пошла я к дяде за свистком, а он говорит, самому по службе надо. Я, говорит, сделаю тебе из талинки. Такой ли будет заливистый. Тоже скотина. Все мужики сволочи, Люся. Из талинки мне и Ваня сделает. Да только кто его послушается? Надо, чтобы сердитый, чтобы дробина в нем каталась, чтоб далеко слыхать... – Миледи умолкла, с ожиданием чего-то посмотрела на потемневшее окно, на котором, как кружевные подзоры, висел сахаристый подтаявший снежок. – Я еще решила парники завести. Рассаду уже высадила. Это очень выгодно. Только надо высчитать, сколько пленки потребуется. Ведь надо как-то выживать, верно? Ползать-то не хочется ни перед фарцой, ни перед форсой. Пузыри, тфу. Нажралися, клопы... И лапки кверху не хочется.
Девочка-недоросток, еще наивная совсем и глупая, сидела перед Люсей, напряженно обнимая ладонями бокал; сквозь тонкие музыкальные пальцы, казалось, просвечивало бордовое вино, иль то по чутким сосудцам проливалась жалобная кровь, выпрашивающая любви? Люся вдруг почувствовала себя ужасно старой и изжитой, а вечер, так хмельно начавшийся, показался отвратительным фарсом. Закашлялся в гостиной хозяин, намекая, что гостью пора выпроваживать.
– Ты явись ко мне в больницу. Я еще посмотрю. – Люся встала, потянулась с хрустом, как гончая, выгибая костлявую неоткормленную спину. – Расскажешь, что в городе тебе насоветовали. Надо, милая, тебе спешить...
Глава тринадцатая
Ротман шел на работу и, оскальзываясь на покатях мартовской дороги, клял собачью жизнь. Небо взялось голубенью, снега сахарно искрились, а хотелось по-собачьи выть. Все обрушилось, и мечты, как репьи, в один день унесло ветром. Мир, такой устойчивый и надежный прежде, вдруг рухнул на четыре кости и, поскуливая, стремительно покатился вниз в пропасть, уже и не чая зацепиться за мерзлый склон хотя бы одним ноготком. И без того-то крохотные производства, кое-как державшиеся на ужищах и подпорках государства, словно колхозные коровы по веснам, вдруг разом приказали долго жить, а слободские мужики лишились постоянной работы. В унынии, не зная, на что и подумать, словно бы отыскивая обидчика, обвели они взглядом окрест и, не найдя виноватого, принялись пить горькую, подгоняя