прерывистым голосом кой-где подхватывала, но скоро спотыкалась и забывала петь. Дыханье оставляло княгиню.
«Помилуй мя, Боже, по велицей твоей и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое... окропиши мя иссопом и очищуся... омоеши мя и паче снега отбелюся... возрадуются кости мои смиренные».
«Время помощи твоей пришло, Владычице... время твоего заступления...»
«Боже, прими к себе...»
Евдокия прощально вздохнула, и боярыня, испугавшись, что не успеет проститься, на полуслове оборвала канон, торопливо поцеловала родницу в ломкие, иссохшие уста. Губы благодарно дрогнули, может, пытались еще что-то сказать, но вечный сон уже оборол их. Федосья Прокопьевна, плача, обежала пальцами сестрино лицо, оно стало тонким и твердым, словно деревянный ковш для питья, но в каждой излучине его еще хранилось влажное тепло. Сестра была еще жива, но уже и мертва. Боярыня встряхнула тяжелой дремотной головою, сбрасывая сон и наваждение, ведь во всю ночь не сомкнула глаз, и зачем-то бесцельно ощупала себя; и голова и платье были обтянуты липкой слизью, а щеки принакрыты влажной паутиной. В этом непросыхающем каменном мешке, источающем тухлую влагу, все пропиталось мокрядью, а потолок был толсто усажен пухлой плесенью.
Наверху открылась дверка в срубец, гремя сапогами, вошел стражник, откинул лючину, посветил в яму фонарем. Стрелец был в холщовом кабате с куколем, сером от дождя, юное, почти детское лицо его со стрелками тонких усов лоснилось, голубые глаза сияли, как плошки. Вроде бы ангел-спаситель слетел с небес, чтобы встретить усопшую без промешки. Прежде боярыня никогда не видала его.
«Сынок, Господь тебя послал... Вишь ли, богоданный, княгинюшка наша померла. Сестрица моя преставилась. Отмучилась святая душа».
Стрелец встал на колени, ниже опустил фонарь, осматривая углы. Пятно света упало на покоенку, она улыбнулась.
«Спаси тя Христос, – смиренно просила Федосья Прокопьевна. – Сынок, дай водицы омыть новопреставленную. Не гоже ей так-то прощаться с миром».
«Не смею...»
Стрелец встал, так легче было отказать. Но голос умоляюще сочился из подземелья, как из покинутого затхлого колодца.
«Сынок, вспомни о родителях своих... И тебе, милый, не век же на земле куковать. И тебя приберет Господь в свой час. Слышь, воин, смилуйся. Ну, хоть тряпочку намочи...»
Боярыня содрала с головы плат, натолкала квелой соломы, подкинула узел в дыру к ногам стражника. На улице с ночи по-сиротски моросило. Стрелец сдался на уговоры, намочил плат в луже, бросил узнице и вышел из амбарушки; но дверь, будто запамятовав, оставил открытой, а сам отправился к сотнику. Боярыня разоболокла сестру, сначала пососала вехотек, а после обтерла лицо и лядащее какое-то длинное плоское тело с приросшим к хребтине животом; ребрышки были тонкие и хрупкие, как у куренка, и на плоской груди с впалыми сосками, будто на рубеле для глажки белья, каталась тонкая отставшая кожа. Федосья успела только натянуть на покоенку грязную исподницу, когда вернулся стрелец и кинул в дыру рогозный куль и веревку. Буркнул ломающимся голоском:
«Эй, тетка, закутай ее в рогозину, а кафтан оставь себе. Мертвым-то уж ничего не надо».
Эх, молодо-зелено, а рассудил, как старик...
... А что, кафтан у покоенки на вате, сверху покрыт английским сукном, и пусть в каждом шве по громадному семейству вшей, но в нищей нынешней жизни эта одежонка – целое богатство. Да и холода на носу, спасаться надо... Но лишь на миг дрогнула сердцем Федосья Прокопьевна, вроде бы решала, долго ли жить, но тут же и опомнилась. В плененном сатаною мире каждый пробытый день – неотмолимый грех; отринь лукавого, не трать понапрасну на него увещеваний, и коли нет больше сил бороться с дьяволом, то отплывай в Божий мир без промешки... И-эх... даже и в тюремке, оказывается, сколько витает соблазнов. Покорись лишь, уступи хоть в малом на уговоры, и предательская плоть твоя, тоскующая по еде, теплу и праздным утехам, тут же заберет верх. Уж сколькие, самые-то благоверные вроде, поддались коварным посулам и заради сдобной перепечи, ковша питья и изукрашенной кареты продали Истину... Кыш-кыш, коварник и сатанин слуга...
Боярыня, увидев в стрельце врага себе, повернулась к нему спиною, вздела на покоенку кафтан, натянула на голову лисий треух, повила мертвое тело веревкой. Стрелец любопытно наблюдал за узницей, вставши на колени, потом притащил лестницу, спустился, примерился к усопшей, но из ямы тащить на плечах было неукладисто. Поднялся обратно в амбарушку и потянул княгинюшку за веревку. Сестра, плача, поддерживала покоенку за спину, та медленно отплывала, возносилась вверх, в узкий проем, как будто бы за все страдания Христос принимал ее к себе во плоти; потом неловко заторочилась головой за колоду лаза, и стражник, обнявши усопшую за деревянные уже плечи, вытащил на белый свет.
Федосья Прокопьевна проводила сестру прощальным взглядом и, уливаясь слезьми, вскричала: «Дунюшка... не говорю прощай, но говорю до свидания, собинная моя!» Мелькнули ступни чоботков с прилипшей соломою, замызганный подол ферезеи крапивного цвета, тонкая ледяная ладошка с привязанной к кисти тряпошной лествицей.
Возле шалаша на монастырском дворе уже топтался в размышлении сотник, не зная, куда деть труп. На соборной площади толпилась братия, шедшая на трапезу, сновали голуби, в воздухе, промытом дождем, пряно пахло от луговых мокрых низин травяной отавой, смородиновой почкой, речной прелью. Низкие облака вдруг разредились, проглянула робкая голубень, слегка подзлащенная утренним солнцем, и на миг вытаился призатененный водяной пылью Его благодатный лик. Взыграли колокола, будильник открыл двери трапезной, монахи потянулись на утреннюю выть. От скотиньего двора подошел послушник в заляпанных навозом сапогах, полуоткрыв рот, любопытно уставился в лаково блестевшее лицо новопреставленной, омытое небесным ситничком.
«Дивно пригожа была еретница... Соблазнительно пригожа, чародейка», – сказал в никуда послушник и поплелся в свою келью.
«Тащи... Заснул, что ли, дьявол?» – грубо прикрикнул сотник, неведомо на что сердясь. Молодой стрелец подхватил княгиню под плечи и поволок в глухой пристенок, притоптав лопухи, осторожно опустил на спину, закрыл лицо от мух треухом. Тем же часом поскакал в Москву нарочный гонец с радостной вестью: де, жена царского кравчего княгиня Урусова скончалась.
А преставилась княгиня Евдокия Прокопьевна Урусова сентября в одиннадцатый день на восходе солнца.
... Царь повелел сначала загребсти противницу церкви в глухом лесу и накидать поверх кучу мусора, но дьяк Иларион Иванов остерег: проведают-де раскольники-проныры, раскопают труп, а после запечатают в тайном месте и начнут поклоняться, как святой, и тогда новая беда станет горше прежней. И приказал государь, склонившись к мыслям дьяка, закопать тело внутри острога и приставить караул, чтобы не случилось смущения. Ибо даже мертвая Евдокия, пока лежала непогребенная в углу Боровского монастыря за тюремкой, постоянно тревожила любопытных бездельных стрельцов; словно бы уснула княгиня, притомившись в пору бабьего лета, уморилась и пала, где ноги подкосило, и теперь земля-матушка изымала из горячего намаянного тела лишний жар; иные, крадучись, когда не видел сотник, подходили к покоенке, кланялись большим поклоном, опускались на колени и прощально целовали в чистый льняной белизны лоб, не тронутый тленом даже в ведреную пору. Через пять дней лишь обвили усопшую страдалицу рогозиной и зарыли в Боровском острожке, а землю притоптали, чтобы не осталось никаких следов от могилы.
... А боярыне не пришлось долго одной в тоске и слезах пребывать; другим же днем привели из тюрьмы и всадили в яму полковницу Марью Герасимовну. Ночью стали утренники прищучивать, а на Покров и снежок выбелил землю. Навестил от царя монастырский чернец, принялся увещевать Федосью Прокопьевну, но она не колебнулась. Пришел, когда, раздевшись до власяницы, боярыня скотинок из платья гоняла, а он, никониянин, открывши лаз, давай склонять ревнительницу в новую кощунную веру, от коей она уже лет двадцать почитай прочь да бегом. Ах ты, лукавец! да чтобы она, Федосья Морозова, в иночестве Феодора, променяла Исуса Христа на лакированную немецкую карету? Кыш-кыш, нечистый!
Но кто бы, миленькие мои, истинно знал, как тяжело от голода, холода и задухи умирать, когда жизнь не отбирается мечом сразу, но изливается в невидимую проточинку по капле, когда человек истаивает, яко лед, а тело, стянутое власяницей, все страждет о земных утехах, с яростью, до изнеможения противясь душе.