... После Покрова монахи, нашедшие беглеца в избушке старца Геронтия, приволокли несчастного за веревку назад в монастырь, еще на площади торопливо накидали лещей и пинков, наволтузили под боки больше за то, что заставил, негодящий, бесцельно мять дорогу; особенно старались, вымещали зло на Любиме Ванюкове косорукий сторож Вассиан и привратник-монах. Городничий Морж лишь скалился стертыми зубами и все торкал пред собою культей, обтянутой черной юфтевой кожей, как бы задорил сообщников, подначивал, и багровое лицо его на легком морозце казалось натертым кирпичом: вот-вот лопнут тугие скулья и потечет густая кровца.
«В роздых бейте-то, слышь, сопливые? В роздых его, чтоб душа вон, – подсказывал Морж. – Чтоб небо с овчинку... Слышь, монах, в навозных портах, наддай в самое сердце, в дикое мясо... В мошонку его, братцы, шерстнатого черта! Не станет гниденыш вшей плодить».
Архимарит Никанор сутулился в стороне, опершись на ключку, на изможденных, серых, как холстинка, щеках выступили крапивные пятна, а в левом, слегка прираспухшем глазе все дрожала студенистая слезка; в прошлом бою, когда кропил пушки-галаночки, бесстрашно расхаживая по переходам, а из кадей опрокидывали за стены кипящую смолу, одна лишь случайная капля угодила в озеночек и выжгла там болючий стручечек с маковое зернышко, не более, но вот ни читать нынче, ни писать нет мочи. Ах ты, Божье наказание, где ты подстерегаешь грешника?! Никанор раздумчиво глядел на казнь и, смахивая слезу, безучастно скользил по лицам братии; уже отметая земные страсти, он неслышимо покидал мятежников, еще живя средь них, своим присутствием сбивая в ватагу.
Ах она, скоро остывающая русская душа! Наподдавал Вассиан огоряю, все-таки достал с разбегу пару раз по скуле и в зубы, да тут же и опомнился и, переводя дух, стал иных подхватывать за плечи и откидывать на сторону, чтобы шибко не горячились. И монах-привратник, зашибив от удара козунки, подул на пальцы и вдруг слабо засмеялся, содрал со своей головы суконную еломку и напялил на смерзшийся колтун беглеца, лежащего на снегу.
«Ну будя, будя, – прохрипел миролюбиво, заслоняя Любима спиною. – Поучили маленько, да и остыть время. Бат, лежачего не бьют, на матери – сырой земле лежит дурак. А ну, будя! Остепенитесь, петухи!» – уже прикрикнул зычно, прочистив горло. Архимарит с любопытством поглядел на привратника, отмечая его в памяти, и пошел прочь, шаркая валяными пимами. Темно-синий монаший зипун, сшитый из домотканой крашенины, свободно болтался на иссохлых плечах, как на вешале; Никанор, неловко пошатываясь, брел к архимаричьей келье, помогал себе ключкой. Долгий пост, добровольная нужа и скрытое отчаяние на сердце пригорбят и самого уросливого человека. В своей горсти держал строптивый настоятель душу государя, и эта невидимая ноша уже чудилась несносимой; будто торбочку с тягой земною, хорохорясь, оторвал однажды от земли, а снесть в свой кут и насладиться удачею не хватило сил. Колени дрожали, и холод от снега, пробиваясь в просторные посконные порты, выстуживал бренную плоть.
... Вот пока были военные страсти, стоял враг у порога, держался Никанор на одном святом духе, превозмогая усталость и других ободряя; а как сошел противник с острова, оставил наедине с волею и раздумьями, так и вползла в кости томительная гнетея; пал бы сейчас на постелю и не вставал больше, так неохота стало глядеть на белый свет. Никанор переступил порог, набросил на дверь тяжелый крюк, упал на пол пред образами и вдруг разревелся, как малое дитя, застенал, прося у Господа прощения за грехи.
А беглеца втащили в Корожную башню, открыли крышку в каменный мешок и скинули в темную яму. Городничий отобрал у Вассиана фонарь, выпроводил сторожа прочь, отпахнул полы лисьей шубы, взятой самовольно из монастырской казны, и мстительно помочился на запрокинутое спекшееся лицо страдальца.
«Я тебя бить не стану. Я из тебя душу выну... А ну, не вороти рожу-то, косорылый! – прикрикнул Морж, светя в дыру фонарем. Запрокинутое лицо Любима смутно, стерто белело, из полуоткрытого рта выдавливались хрипы; долгая гоньба отняла последние силы, и стремянный накоротко забылся, ушел в спасительный сон. Губы сами собой сшевельнулись, ловя поганую влагу, словно бы морским рассолом заполнило затвердевший жаркий рот.
«Сука, я тебя бить не буду. Я из тебя душу выну, – мстительно бормотал городничий, направляя длинную струю. – Иссопом окроплю с гибкого веничка из гремучего родника. Испей, дьяволина, святой водицы. Кажин день навещать стану и поить, пока не захлебнешься».
Любим очнулся от дремы, запах застойной конской урины, омывшей лицо, вывел из забытья. Отплевываясь, он откинул голову и, цепляясь за выщербленный пол, приподнялся, прислонился к кирпичной стене. Городничий деловито встряхивался, от фонаря, поставленного на крышку, падал косой свет, и Любиму чудилось, что какой-то невиданный прежде сатанинский зверь явился на дьявольскую похотливую спайку.
«Шуба-то лисья, а душа бисья, – отозвался Любим. – Слышь, гнилой сверчок, за что меня ненавидишь? Что я тебе худого исделал, зверь окаянный?»
«Сам ты тля, червь навозный. Шибко высоко о себе возомнил. Выполз из хлевища, да ну тебе, прямо в господа! Покорися, срамник, уверуй в Иуду и в темень, как в свет небесный, и цепи сами собой спадут».
«Сгинь, душегуб... Иль забыл, что Иуду каждую осень вздергивают на осине? Слышь, конья калышка, и по тебе веревка намылена, уж выросло то дерево. Скоро, скоро подъедет по твою голову палач на ломовой телеге... От Христа не укрыться, поганый содомит».
«Ха-ха, больно он тебя пасет. Сгниешь тут, как падаль... Юроду, нищеброду кланяетесь, еретики. Христос-от ваш давно под агарянским камнем сгнил, – вдруг захохотал городничий и, развернувшись, вскинул долгие полы лисьей шубы и давай махать ими, как сатанинскими крылами; тут шум пошел по Корожной башне, от бойниц пищального боя всхлопали летучие непопыри, загомозились, устраиваясь по карнизам и печурам мрачного ледяного купола. Оттуда сквозь рассеянный мутный свет посыпало снежком, кто-то тяжело забродил, загромыхал по настилу, как пест в ступе. – Иуда вознесся-то! праведник наш Иуда, сын Божий, милостивец сладчайший! Он был изнасеян Божьим духом. Он и царюет. Слышишь ли его шаги? А твой Христос – самозванец! Он украл славу Иудину».
«Слышать-то мерзко... Тьфу на тебя. Да пошел ты в дыру преисподнюю, в котел аидов», – выругался Любим, закрыл глаза. Бестолку с дурнем ратиться, сам безумным станешь.
И вдруг невольно, не словесно, но мысленно, спроговорилась Исусова молитва. И сразу оттеплило в груди, обдало паром, словно горячего сбитня поднесла в ковше московская стряпуха.
Городничий потоптался в нерешительности (сейчас ковать узника иль погодить?), прощально сплюнул в проем, набросил крышку, просунул в проушины замок. Запоздало крикнул:
«Посикаю, посикаю на твою могилку, болванец».
Закрывая дверь в башню, бормотал, смущенный: «Притопить, как крысу, да и в ров... Чего худого исделал, чего худого... Я никому обиды не спускал!»
Любим долго охаркивал урину, вытирал лицо осклизлым рукавом. Начала бить лихорадка, тело зачужело, заилилось от грязи и холода, искало покоя и тепла. Кряхтя, с великим трудом встал на ноги, достал головою потолка, в кромешной тьме, ощупкою, зашарил по каморе, по каменным древним стенам, примеряясь к грядущему житью.
Пахло погребицей, плесенью, сырью и мышами; если кто и страдал прежде в этом окаянном застенке, так давно истлел, ибо духу человечьего уже не чуялось. Любим опустился в углу ямы, покорно, безучастно собрался в грудку; от битья ныла каждая жилка. Норовом поморянина, привыкшего к лишеньям, пленный, как зверь природный, сразу отмяк нутром, разжижел в костях, как бы добровольно примеряясь к тесному гробу, куда положили насильно и прикрыли крышкой. Ежли хочешь продлить жизнь, то не хорохорься, не разжигайся сердцем, но будь податливо-квелым, как трава под бревном.
Любим вздохнул, кротко сказал в темноту: «Господи, буди милостив ко мне грешному. Благослови тюремку, станем и здесь как-то коротать век свой». Странно прозвучал голос его во мраке, охрипший, виноватый какой-то, совсем чужой, без прежнего раскатистого рыка.
И вдруг снова сама собою спроговорилась Исусова молитва и потекла беззвучным родниковым ручейком, серебристо омывая душу, очистительно проливаясь по тоскнущим жилам.
Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас...
... Вот и сыскал свою ямку. Не зря же напророчил старец Геронтий грядущие дни стремянного, да и сам же добровольным стражем встал возле ворот... От судьбы не убежишь, от судьбы никуда не деться. Говей, затворник, постись, безгневный и безунывный, и эта погребица станет тебе монашьей власяницей, смиряющей сердце. Слышишь, как скукоживается твоя богатая плоть, усыхает, тончеет, сворачивается в