думает о гробех, тот не живет...»
«Ну, хрен стоеросовый в штанах! Хватит судачить. Что, наврал? А не верил. Балда. – Вассиан грубо оторвал монаха от решетки, толкнул в спину. – Ступай на воздух-то, обалдуй, глони воли. И братия по тебе стоскнулась».
Феоктист жалобно обернулся, осенил затворника двуперстием.
Глава вторая
Свои ли вины замаливал, иль близкую смерть слышал государь Алексей Михайлович, но только все чаще вспоминал ферапонтовского заточника и при всякой оказии иль с нарочным посылал Никону щедрые милости. Вот и с рождением царевича Петра стряпчий Козьма Лопухин отвез великому старцу подачу сорок соболей дорогих да мех соболий на шубу, денег же пятьсот рублей и серебряной посуды немало, пищи и питья изобильно; и сверх того от новорожденного в поклон сахарное древо, коврижку и хлебец черный; и от царевны Натальи Алексеевны, что глубоко чтила бывого патриарха, – денег двести рублей, коврижку сахарную и коврижку пряничную; в поминовение царевича Алексея – денег двести рублей да арбузов белгородских, яблоков нежинских, яблоков московских; да была объявлена милость государева – новая изобильная роспись годовых запасов и многие послабки заточнику...
А старец скуповат да прижимист, в жизни копейки зря не растряс, не пустил по ветру, и подголовник, ключ от которого носил под сорочкой рядом с верижным крестом и образком Богоматери, принаполнился деньгою. Душа ноет, а мошна строит. В зиму семьдесят четвертого задумал Никон строиться; навезли наймиты и монастырские приписные кирпичу, нажгли в ямах извести, насекли лесу, поставили конный двор на два десятка лошадей и скотий двор на сорок коров. К весне с правого боку Святых ворот принялись каменщики притыкать старческие кельи в два жила. Тюремный сиделец, почуяв силу и волю, выкроил на Ферапонтовом дворе себе угол и стал сбивать обитель. На старых-то годах, когда слюна густеет, а кровь не греет, но душа-то еще о земном печется, как хорошо сыскать неспешное заделье, ту заботу, что бренной жизни дает какое-то пусть временное, но прочное основание.
... Скотина встала на дворища, надо лабазы, чердаки и амбары сеном набивать; вот и для дровяных кладей запонадобились углы и навесы, ведь по службам приписалось два десятка работников; кельи натопи, изобки обогрей, у мужиков же бабы с дитешонками; и пусть малая вотчинка, но своя, крохотный монастырек-новострой, о коем ежедень пекись, чтобы не оголодал, не пал, не рухнул, чтобы сквозь щели и проточины от завистливого взгляда не изветрился прибыток вон. И потянулись с Белоозера с монастырских деревенек возы с дровяной кладью, с мясными стягами, и всякой соленой овощью, и рыбою. Это одному монаху беремца дров да окуневого пера в уху хватит; но обитель хоть и через постяную утробушку, но дивно много через себя пропустит за долгое северное лето. Близкий старец Иона, ставший за эконома и строителя, вел строгий счет, чтобы не изубыточить Никона:
«Из Кириллова м-ря сена 20 возов, дров 15 сажен;
из Спасо-Каменного м-ря сена 12 копен, дров 8 сажен да служка с лошадью для посылок;
из Спасоприлуцкого м-ря сена 15 копен, дров 8 сажен да повар;
из Корнильева: сена 8 копен, дров 10 сажен, служка с лошадью;
из Кириллова Новоезерского: сена 10 копен, дров 10 сажен, один келейник;
из Никитского и Благовещенского: сена 5 копен, дров 5 сажен, один псаломщик...»
Ну как тут не зароптать на ненасытистого монаха, что с помощью ворожбы и злых чар снова овладел душою государя и с обителей скудных, как с полонянников, сымает ежегодь несносимые дани.
Ох!.. Нынче всякое дело великого старца не в строку, и заушатели, что крепко обложили Никона, каждый шаг его стали укладывать в темные ябеды.
Мужики, как в баловство, стараясь угодить старцу, изладили на берегу Бородаевского озера беседку. Поставили бревенчатый примост, сень на четырех резных сохах покрыли изгибистой в четыре ската крышицей из осинового серебристого лемеха, увенчали шатерец луковкой с крестом. Не беседка – игрушка, право, а помазанная рудо-желтой земляной краской, она стала далеко видна от озерной излуки, как горящий во весь день причудливый цветной фонарь. Монастырский богомаз расписал небо птицами и травами, и когда лосо, кротко на озере, а в небе солнце, и чуть качается таусинная гладь под тонким сквознячком, то волнистые зеленоватые тени от утомленной в жару воды проскальзывают под шатер и зыбко маревят над головою по расписной подволоке.
Есть у Никона стулец самодельный с подручниками, опушенными багровым бархатом, пол, конечно, устлан не кизил-башским мохнатым ковром, но ткаными деревенскими пестрыми половиками, такими жаркими в цвету, что в глазах рябит. И столец есть невеликий о двух ногах; на нем братина с квасом и Бытийная книга, кою старец знает с закрытыми глазами; и лишь изредка, когда что-то тревожно западет в ум, Никон безотчетно, будто проверяя мысли, вытеребит из кожаного ковчежца случайную страницу и, подхватив глас Иоанна иль Матфея, тут же станет честь по памяти. И, отвлекаясь, скоро забывает, что чел, ибо на дню сто раз пред тобою поклонники: тянутся к руке то местный архимарит с беседою, то пристав князь Шайсупов, то братия, то работные под благословение иль местные сермяжники из слободы и ближних деревень, кому край запонадобилось быть нынче в Ферапонтово...
Никон нынче в лазоревой ряске из камки, на плечах свитка из брусничного сукна с начесом, на голове байбарековая скуфья, в руке двурогий посох костяной греческого дела с прорезными яблоками. Клеплют завистники: де, украл из казны... Да нет, был тот посох не из домовой, а личной казны старца, подарок Иерусалимского патриарха; и когда Никона отлучили от стола, батожок путевой и архирейская темно- лиловая мантия с алыми скрижалями остались при нем.
У Святых ворот кипит работа; прямо днями растут стены каменной Никоновой полатки, плотники нарубают стропила, строгают полы, и переводы, и подволоки, скоблят теслом осиновые лемеха на крышу, пазят оконные колоды, сбивают в шип оконницы. В зиму, глядишь, и новоселье справим, лениво думает старец.
В затенье у монастырской стены таится в лопушатнике стрелец, просунув меж колен бердыш; спасается от жары, нервно, прерывисто дремлет, сгоняя с лица назойливых мух. Рожа обгорелая, ржавая, будто кирпич... И зачем старика дряхлого стеречь? куда побежит, горбатый, на худых ногах? Э-э, да вы Никона, братцы мои, не знаете... Проказа он и плут, каких свет белый не знавал, сутырливая поперечная душа, навадник и злоимец, умудряется, невольник, не только с престольной связаться, раскинуть при Дворе сети, но и с восточной церковью сплести мережку, с иереями да приказными Малой и Белой Руси ссылаться, не выходя из заточенья. Мудёр бобёр? да и на него управу сыщем... А кто знает лихих Никоновых дум? Иль в душу к нему пролезли? Прискочит змий горыныч на разбойной телеге (прах его порази), опалит монастырек пламенем из ноздрей, да и умчит окаянный старца за тридевять земель, за Дунай-реку к лукавым фрыгам в объятия, под папскую туфлю. Добудь-ка после из жидовских тенет, от сладких папушников... Вот и дремлет, почасту вздрагивая, служивый, клянет собачью бездельную жизнь, когда сам коротаешь напрасные годы хуже застенного мытаря. Кому-то с зыбки солнце, а другому кажинный день дожди да непогодь.
... Ой изморно, ой дремно; ино комарика занесет воздушная струйка с озера, прогундосит тварюшка над волосатым ухом назойливую песнь, выискивая в седатой бороде прорешку, попробует прободить хоботком обвислую черепашью кожу на руке, да и, напрасно промучившись, полетит искать более сытной кровушки. Никон обвалился в креслице, протянув ноги в мягких сафьяновых ичигах; ино замозжат голени и коленки, заголит старец ноги, задрав ряску повыше, чтобы обдуло легким ветерком, и с любопытством уставится на измозглые, в седатом волосье, и шишках, и синих проточинах кривые ходули свои. А после снова примется вроде бы посапывать по-старчески, с оханьем, и всхлипами, и с громким оханьем, но глаза-то под жесткой куделей недремны, ой-ой зорки и схватчивы. Подойдет кто из братии к сени, да поклонясь и увидев, что спит батько, на пальцах отступит прочь, чтобы не потревожить. Да Никон-то все слы-ши-ит...
Конечно, коли дремно и полежать тянет, то не майся, сердешный, привались на коник, что возле входа, покрытый плоским туфаком из козлиной шерсти, да и опочни, пока строители после дневной трапезы уйдут в короткий скитский сон. Да истовому хозяину до лежки ли? Когда в Кожеозерском-то игумном был, сам по три часа спал, да и другим лениться не давал. Северная летняя ночь светла, быстротечна, тут сам Господь не велит бока пролеживать.
Да и то, христовенькие, коли за правду молвить, в старости-то каждый прожитый день на святой земле