сияние у порога – ослепнуть можно. Вот те Бог...
К осени строительная лихорадка приугасла, большой сор вынесли старцы и под крышу забрались: зимовать нынче станут в груду. Под нижними кельями наймиты выкопали и выложили кирпичом просторные подвалы для монастырских припасов, выгородили ветчаный погреб с крюками для провялки полтей говяжьих и окороков. Свинина с капустою – первая монашья еда в скоромные дни, она осаживает похоти и захолаживает сердце.
Рядом с кладовой поделали вислые полки и шкафы с дверцами для масляных приспехов, чтобы вовсе отделиться от ферапонтовского глазастого келаря, не глядеть ему в рот за каждым скудным куском. Да и в бедной обители не по той росписи потчуются, не по тому разряду числятся, что великий опальный старец. Государь ныне Никону снова мирволит, и едомого запасцу вдоволь везут с Москвы и с монастырей, да и свой скот удоволивает харчом. А по большому счету если, то и местной братии неоскудно от пришлых нахлебников и меньше соблазна, ибо не знают их стола; да и московским сидельцам куда вольнее и легше жить без постоянного надзора со стороны архимарита.
... Перед вечерним молитвенным стоянием любит Никон спуститься по сходам в кладовую, где на полицах стоит множество кринок, и туесья, и горшочков разных, и обливных блюд с кислым молоком. Простокиша в сумеречной прохладе тверда, но переливиста и зыбиста, как стюдень, хоть ножом режь; примешь с краю деревянной ложкой куска два простокваши, так и обымет ласковым холодком замшелые черевца, и сразу загаснут постоянные утробные ворчания и скорби.
Вот и нынче, накинув на плечи мирской кафтан, чтобы не прохватило сквозняками пригорблую хребтину, и повязавшись под грудью светлой бабьей понявкой, Никон с фонарем спустился в кладовую, тихонько нашаривая ногою ступени, чтобы по обыкновению снять с кислого молока сливки и сметану, чтобы опосля монастырский келейный служка сбил масло на блинцы, навил кругов в зиму. Никто, кроме Никона и приспешника, сюда не захаживал, и старца сразу смутил разор в кладовой. Поваренка валяется на полу, со всех крынок наедено, наброжено, разлито по полу, будто курослеп иль кто спьяну без огня бродил в чулане по полкам, дразня старца. Крышка от кадцы со сливками сбита на сторону, а в ней плавает мыша. Хорошо тварюшка наугощалась, да на нее ли гнев? Если крысы пообворовали, так тяжеленный деревянный покровец им не сдвинуть. И не то обескуражило поначалу, ввело в горячку, что брат во Христе наплевал на Никоновы труды, пообгрызал, грешник, скоромного в постяной день (пусть кусок этот встанет вражине поперек горла да пусть выблюет его вместе со слезами и возгрями), но то, с каким дерзостным пренебрежением было накуролешено, пообгажено в кладовой.
Никон возжег лампадку, помолился под образом Флора и Лавра, потом, покряхтывая, стеная и роняя слезу, принялся за свое каждодневное послушание. Но снимая сливки в чистую корчагу, старец сокрушенно повторял: «Ах, лиходей... ну, лихостный человечишко, за что ты меня так невзлюбил?» И чем дольше был Никон в подклети, тем горше становилось ему от мыслей, что кто-то из ближних чернцов, может, и самый сокровенный брат по затвору, так люто ненавидит великого старца. И забрало-то его зло, полонили душу бесы в те дни, когда вроде бы все так ладно устроилось.
Никон в уме перебрал всех из братии, и на каждого поблазнило скинуть вину; но тут же, вспоминая протекшие в несчастии годы, добровольный исход иноков с Москвы вслед за патриархом, он сразу же отвергал все подозрения. Ведь малодушные и маловерные, кто от батьки своего скоро отшатнулись по трудности жизни, уж давно разбрелись по монастырям, а подле-то остались самые-то Христовы воины, кого папушниками не соблазнишь. Едят во всю зиму снеток да щербу из сушняка, да тем и благодарствуют...
Не зовя келейного служку, Никон сам прибрал разор, сокрушаясь сердцем, поднялся к себе в новую крестовую палату, еще пустынную, свежо, горьковато пахнущую известью, с распятием в большом углу и с налоем посреди, на котором лежало Святое писание. Наугад открылось Евангелие от Матфея. Прочитал, куда пал первый взгляд: «... Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».
... Какую правду исполнить? Всякую правду... Много их, всяких, но ты исполни, не погнушайся, пастырь... Не удерживай гнева в груди, не трави себя напрасно, забудь о содеянном, и заботы грядущего дня скоро зачеркнут такую житейскую малость. Иль не удерживай проказника близ себя, а найдя отщепенца, гони его бичом вон, чтобы не повадно было другим? Иль не удерживай на сердце печали, не замыкайся на ней, но испосей ее по душам братии, чтобы они сами затосковали, излечиваясь от хвори?
Прежде-то вся Русь была под рукою, оба-два с царем вершили судьбами державы. Сколько перемен понасыпал в народе, церковь, повинуясь государю, отправил в плавание; монастырей понаставил, к учености греческой и малороссийской решительно подтолкнул Двор, чтобы не закоснели в дремучем невежестве. Да, с патриаршьей стулки далеко видать, до райских врат, и сам крещеный люд, копошащийся у подножья, был едва виден, и голоса его были чуть слышны. Ведь полками двигал, царства сталкивал лбами, саму судьбу держал за бороду и тряс, как кузьминское красное яблочко. И вот на старости лет, знать, по дряхлости и плаксивости ума, снова облачился в прежнее крестьянское платье, спрятался в холопий куколь, и уже никакой красы и важливости в обличье и осанке (что и дает почтения в простонародье) не оказалось в подслеповатом и морщиноватом виде... Эх, стала твоя морда, монах, как старый облезлый сапог, и вся красная цена ей, чтобы плюнуть в глаза и надсмеяться.
... Никон! да народ-то душу, искренно святую, расчует и за тыщу поприщ и приплетется к ней со слезами; и коли примет сначала за истину обхождение и сряд, то по коротком истечении времени уже откажется от прежней меры; и ежли глуп ты, то, несмотря на роскошные одежды, станет кликать тебя долдоном и балаболкой, горлохватом и пустобрехом. И лишь душа совестная со временем обряжется в золотые ризы и не тускнеет.
... Так бы и угас Никон в старческих намерениях, колеблясь в своих мыслях, а отстоявши часа два на коленях, поплелся бы по монастырскому двору в свою обжитую деревянную изобку; еще бы поторчал на крыльце, слушая нытье запоздалых осенних комаров, да с тем бы и лег почивать до вторых петухов- горлопанов.
Но тут, не дождавшись святого старца, явился в крестовую Мардарий.
«Святитель, шли бы почивать. Утро вечера мудренее. Господь любит ревнивых, но почитает долговеких. Не сокрушайтесь без причины...»
Ой, знал бы Мардарий, что наступил святителю на больную мозоль и каждое его безунывное слово подвигает старца на бучу и склоку.
«Хорош сон... Ой хорош. Какое утро, очнися! Злодей под боком завелся. Змий подколодный. Доживу ли до утра, кто знает? – вдруг вскипел Никон, и все прежние сомнения в пустяковости дела сразу рухнули, и крохотное зло почудилось вселенским. – Он на гобину монастырскую скудную позарился. Наколобродил, зверь окаянный, наушатель сатанин, воин дьяволей. Добро ведь перевел, худая скотина, сколько сыру можно выжать, сколько масла сбить. А до утра таких еще непотребств натворит – и не проснуться уж нам...»
И Никон вкратце пожаловался на пакости.
«Батюшко, отеч родимый, не пугай. Эких ты страхов насказал на ночь. Пойдем на покой, да там и рассудим. Впотьмах какой суд? – осмелел Мардарий. – Как бы впросак не угодить. А после-то плачь...»
«Верно подсказал... Суд, суд им, разбойникам. Чтоб небо с овчинку! Гони от молитв, подымай с постелей. Ставь на комаров, в чем прилучились... Ступай! Чего годишь? Иль и у тебя рыло в пуху?»
Разошелся Никон, уже не остановить. Подхватил фонарь и, не дожидаясь Мардария, поскочил по сходу в братские кельи, только вересовый посошок заговорил. Мардарий покорно поплелся следом.
... Да, таким Никона монах еще не знавал; говаривали досужие: де, был прежде патриарх горячка, сам палкою иль батогом угащивал провинных, на горох ставил, да и кулаком не брезговал попотчевать по сусалам, так что юшка сбрызнет. Да ведь утишился... Годы-то и самого уросливого смирят, в жидкой-то кровичке любая ярь сгаснет.
Эх, разъярился святой старец, не смерть ли свою почуял?
Был шестой час ночи, когда Никон выгнал братию во двор в одних исподниках. Прошелся перед каждым, высвечивая лица. Старцы Пафнутий, Обросим, Лаврентий, Иона, Мардарий, Иосиф, Мисаил. Лица недоуменные, заспанные, борода клочьями. Надеялся сметану на усах увидеть, да, знать, давно облизались, коты скверные.