– Коли так, и ты поклонись. Не переломишься.
... И не поймешь сразу, дуруют ли оба, играют скоморошину иль действительно из больших почестей склоняют голову перед стремянным. Любим не мог понять их замысла, но досужий тайномысленный разговор невольно затягивал в себя, хотя служивый был начеку, окорачивал себя, не давал послабки. Сунь лишь ноготь, незаметно и всей руке пропасть... Эх, неволя-то не серебром-златом усыпана, но слезьми улита.
Городничий тоже поднялся, нехотя поклонился и торопливо уселся снова.
– Так чего надоть? Жметесь, как девки на выданье: и хочется, и колется...
Видно было, как архимарит колебался, бросал косой взгляд к порогу, где сутулился Феоктист; ждал от чернца поддержки, а у того будто язык примерз. Ведь даве в архимандричьей келье наконец столковавшись, решили дело полюбовно, и нынче бы цепи с Феоктиста сняли, не спрашивая больше обязательств...
Ну а куда далее отступать? И Никанор решился:
– То и надо от тебя, служивый, грамотки снесть к нужным людям да проведать на Московском дворе, как лето нам коротать, к какой нужде еще подвигаться, – вкрадчиво заговорил главный смутьян, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. – Есть там и бояре наши, и кой-кто из думских, так велеть надо им, чтобы без промешки и волокиты вершили дело в нашу сторону и царя на ум наставили; зря ведь дурует. Без нашей-то молитвы в ад прямым путем...
– Да сами-то что не снесетесь? Поди на каждой кочке ваши уши понасажены.
– Сами-то мы с усами, про то другой сказ. Да этот редкозубый дьявол Мещеринов, как змий хичный, налетел на нас, шибко зажал и всех гонцов перенимает... Хотя у хлеба не без крох... Кой-кто печется о нас... Как до царя с воеводской вестью потекешь, долго ли наше писемко в сапожонко вкинуть? Не велик и груз, килу не наживешь. Подумай, сынок...
– И думать не хочу. Вижу, к измене клоните. Раскинули мережку, поймали меня, да больно сеть дырявая.
– А мы в тройницу тебя...
– Железный невод вяжите, может, и уймете мертвым...
– Мы тебя на Божьем слове уловим. Как ни крепись, милый, а в нашей заставе быть. Попомни меня. На нашей стороне Бог и правда... А ты-то, Феоктист, чего там молчишь?
– А чего молвить? – наконец нарушил молчание чернец. – Иль сила солому не ломит? Отняли же вы у меня язык! Брат, ой брат... Ступай к Москве, дойди до царя-батюшки, там найдется чего сказать. – Феоктист запнулся. Поправился тут же: – Скажи, пусть не дурует. Чем братия повинна? Что за Христа стоит?
– Вижу, и ты споткнулся, маловер. За Бога спрятался, а государя предал. И не просите... Одно мне ведомо: измена страшнее смерти. Я клятву давал. Предавший однажды предаст многажды. И слов не тратьте попусту, и не просите...
– Да мы заставим тебя! – вскричал Морж и устрашающе наставил кулачищи на Любима.
– А ты, вор и содомит, сатанинский выползок, от старой б... сколотыш, загунь...
Глава вторая
... Вот и время-то нынче на дворе испротухло, измозгло и сквасилось, как испрокислая в кадушках рыба вешнего посола; и в воздухе-то, коим прежде было не напиться, живет непроходящая воня; и люди-то как бы захмелев от этого смрада, вялы и сонны, и опойны, и бродят по монастырю, как на ватных ногах, и мелют непотребное, и те слухи, что принесены из мира, полны мертвечины и нелепицы, словно бы воистину кончается белый свет и нисходят на Русь злокозния сатаны, одолевшего Христа... И осаждают обитель вещуны блудословные, и пророки темные, и доки косоглазые, и девки-трясоголовки, – и все себе на уме, и будто больше всех ведают; и от этих забредших без пути паломников, как от чертей непотребных, точится тот же могильный дух...
И невольно воскликнешь: ох и ох, да лучше бы из келеицы не вылезать на крыльцо, чтобы только не видеть последних дней, спосыланных неистовыми людьми... Сказывают, де, из пустозерской ямки шлет на меня клеветы расстрига Аввакум, раскидывает по земле нелепицы одна чуднее другой; Бога четверит, рассаживает по стулцам в небесной избе, а Святую Троицу, не убоясь Его гнева, называет жидовской единицей. Живет ведь песяк, до сей поры чернила изводит, людей дурует по весям, мутит бедным головы; и я тому виною, что мало бил его батожьем да, поддавшись уговорам Михайловича, тогда же не всунул до самой смерти в монастырскую темничку, а сослал в Тоболеск на разврастительные пиры блудословия и гили. Черт, воистину заозерский леший из заволжских крепей, а не человек во плоти; знать, кован из дамасской стали, коли ржа его не ест и, в земле сидя, за столько лет не изгнил... И в последние земные годы завсе меня клюет, как бойцовский петух, и насылает адских посулов этот еретник и разрушитель церковного престола. В Святом писании заблудился, как под бабьей юбкою, и не расцвел от красоты божественных словес, но сопрел от них, будто чирей на лядвии; и как только стадо свое пас, ежли убогий головенкой не приспел, что Святая Троица воистину нераздельная единица, ибо Вседержитель-отец – голова и хозяин всему; он и бездна, и мрак, и свет, и лед, и пламень. Он вмещает в себя все сущее вместе с солнцем и звездами, а не только Христа и Дух Святый, и в своей безграничности невидим и неподвластен размышлению самому величайшему уму. Но Троица же и неслиянна, как в природе живет сама по себе любая малая тварь, сотворенная Господом. Бог – не только Всё, но он и больше, чем Всё, ибо он над Всем; а этот раскольниче Аввакумко воспринял небесную семью, как пьяную родню с деревенского порядка, рассадил ее по лавкам в избе да каждому сунул по крюку с медом: де, упивайтесь до бесчувствия, но, глядя с облака, и нам попускайте во грехе, копошащимся на земле, яко червие после грозового дождя... Вот и воня кругом, что Вседержителя спутали с кабацким целовальником, который разливает вино по ведрам, кружкам и чаркам, обещая хмельного счастия, и от того питейного двора побредя в угарном духе, чего только не взбредет пьяному ярыжке в забубённую головушку; и чуть погодя, свалившись под забор, невольно возомнишь себя Спасителем, да и заблажишь о том на всю округу...
Доносят верные: де, уж сколькой год Аввакумко ссылается с государем, допекает того клеветами на Никона патриарха, сулит ему аидовых теснот и огненных бань, да по малости ума и дерзости пустотного сердца не может понять, на кого лает и голосит несчастный пес дворной. Мало что бояре из ненависти и зависти съели с потрохами и жаждут, скверные, крови моей испить братину на поминках, как последние язычники, так этот и вовсе норовит спихнуть в ямку вниз головою, как скотинью падаль, даже не прикопав. И этой местию, сказывают, угнетен до печенок, изъеден до крайности, загнав в болезнь, лишь ею и живет, несчастные дни коротает, теша себя грядущим торжеством... Лысковский наушатель, покравший крамольные химеры у древних еретников, волхв и краснобай, во всю жизнь едва одолевший Псалтырю и отовсюду хулящий ученость, как сатанино зло, он свою философию запешного таракана высосал из грязного корявого пальца; и такие-то вот люди, что не имут срама и не знают стыда, допрежь были званы киниками и песяками, да с тем же прозвищем остались и ныне. Наводит турусов на колесах, напускает подметными письмами такого гибельного тумана на доверчивых христиан, что всякая истина тут невольно захлебнется в сквернах и мерзости, но каждому ненавистнику при Дворе эти пакости – как писаный пряник, как сдобная перепеча, как самаркандский узюм...
... Эй-эй, монасе Никон, святой старец, опомнись да зачурайся-ка поскорей крестами, заградись Исусовой молитвой; вот и в твоих бронях нашлись проточки и пролазы, куда вползли скорби и напрасные думы. И чего тосковать на склоне лет, когда все пройдено и небесная лествица уже качается над головою, позывая к последнему пути. Все прожито, все испробовано, так о чем тужить понапрасну? Выйди лучше на крыльцо из угарной, задымленной келеицы, глянь на землю-именинницу старческим мудрым взором и восхитись ее праздничному сряду; ведь вся она, сердечная и бесконечно славимая, укладываясь в скудельницу долгой зимы, как невеста неизреченная, одета в жемчужные сияющие пелены. То Богородица позаботилась о матушке святой Руси. При взгляде на эти девственно чистые снега, вспухающие, как сдобное тесто, где каждая строчка таежной птицы иль след бродного зверя – словно скрижали на владычной мантии, сердце твое невольно воспоет аллилуйю. Господи, век бы жить в такой радости! Век бы коротать в такой тиши и покое, и всякая туга, тесноты и неустрой ни во что станут пред Божьим гостинчиком...
Да, глаза твои слезятся и принакрылись бельмами, от цинги десна смердят (и тою вонею пропахла вся келья), и дурная кровь точится, как куснешь житнего каравашка, и желвы вспухли на голяшках, и хребтину загнуло прострелом, и колени набрякли, словно древесные грибы. Ну а чего ж ты хочешь, Никон? не к молодости, но к смерти время. Чему тут дивиться? Как о твоей поре пишут старинные кроники, когда человеку возраст на десятой седьмице? де, приходит тогда к нему его слабость, расслабление в членах,