задымленной келеице кушал просвирки, привезенные тайно из Воскресенского монастыря, запивал их церковным вином, и сам себя исповедовал, уливаясь слезьми. Нет, не он насылал на Русь ветры смуты, не он разжигал сатанинские костры, рассыпая по матери-земле охапки пепла и праха, но крепко стоял за древлеотеческую веру, за что и страдать стал, претерпевая все муки. Нет, не иначил он церкви, но хотел лишь вернуть в материнское лоно, оторвать ее от латинянских проказ и польских навычаев, к которым вдруг потянуло и царя, и весь Двор.
И теперь святой старец, вроде бы позабывший по старческой шаткости ума о прежних своих затеях, гневался, когда поминали его новины с похвальбой иль хулою, и, недоумевая о зряшности, зыбкости споров, почасту внушал богомольникам: де, всякие служебные книги хороши, и старого и нового письма, все они будут правильны, только Господа Бога не позабывайте в Троице. И своим безразличием к прежним своим толкованиям, из-за которых и Русь-то замутилась, оставлял прихожан в еще большем волнении, недоумении и растерянности. Ведь на севере пушки громыхали, оттуда притекали на Русь угрюмые и печальные вести, заставлявшие православных скорбеть и пятиться в ухоронки и скрытии, закрываться в избы и погребицы, чтобы не подпасть в конце века под антихриста; там, на островах, в оттоке морском за одну лишь букву «аз» на смерть заперлись за стенами соловецкие праведники...
Уже четвертую седьмицу Любим в затворе, и нет с воли до сей поры добрых вестей, никто не прихаживает от воеводы с посольской грамотой иль с выкупом за полонянника. И потиху притерпелся стремянный к тюремному быванью, когда и к жизни не понуждают, но и помереть не дают. Да и чего попусту лаяться? – только себя изведешь прежде времен. Раз на день притащит Евтюшка чашку штей ячменных пустоварных с ломтем редьки да двурушный кус ржанинки с высевками и волотями оленьего мха, до рта едва дотащил, а уж весь ломоть искрошился в горсть; сверху-то скудную трапезу покроешь корчиком водицы из Святого озера, которое не успел перекачать в Белое море, да кинешь кости на лавку, подложив под голову кулак, – и спи почивай. Невольно спознаешь житье схимника, его молитвенный подвиг...
Однако ой как хорошо почивать в каменной погребице с заплесневевшим вековым сводом под Успенской церковью; от жары не истомишься, и в меженную пору от холода не сдохнешь. Но съедной комар, посыльщик с болот, сбившись в орды в тенистых пристеньях и возжаждав богатырской свежей кровцы, тугими струями вливается в решетчатое оконце и, вия звенящие жгуты и петли под сводчатым потолком, усаживается на забубённую невольничью головушку, покрывая ее шевелящейся серой попоной. Как ни укрывай голову зипуном, да эта лихая тварь и в игольное ушко влезет, в кованых латах проточит тайные лазы. Дымокур бы разжечь? – так огневой припас отняли; веничка бы березового в руку иль жирную лопушину, чтоб отбояриться, так где ее взять? Ой, не жизнь, братцы, но сплошной праздник.
Северная белая ночь на окне серым зыбким покрывалом; ждешь не дождешься, когда стронется она к утру, когда с моря потянет сладкой прелью, а солнечный луч-раностав, отразившись от камня-гранита, ненароком угодит в камору к пленнику. Монастырский будильщик ходит по обломам и башням крепости, зычно гудит: «Не спите, христовенькие! Да воскреснет Бог... Не спите!» Тревожит ночную вахту, подтыкивает под боки, чтобы не замгнула глаза монашеская стража под рассвет, когда особенно коварен сатана, но истомно и беспробудно караульщику... В сенях стражник Евтюшка то густо всхрапнет, то без нужды, очнувшись, испуганно пнет в кованую дверь, то, обойдя церковь, зорко заглянет в сумрак погребицы: де, там ли невольник?
Любим же усядется на каменной лавке, скрестив на груди руки, и, как сыч, уставится в кованую кольчужку на окне, тупо сосчитывая рядовую кладку ограды, проросшую изумрудным мхом. А на чем еще остановишь взгляд, чтобы скоротать время? Господи, а тишина-то какая по всей округе; только слышно, как комар звенит, да накатно, прерывисто дышит море, и, перебирая с шорохом гальку, крадется на берег недремная волна.
Скоро ударит будильщик Иоасаф в чугунное клепало, подымет братию на утренницу, и, устало зевая, как арестанты, выползут монахи из своих келеиц и, едва плеснув на лицо из общей бочки с потокою, поплетутся в собор на короткую молитву, по пути привычно принюхиваясь к поварне: каким нынче духом потягивает от медяных котлов, какую немудрящую выть задумали стряпущие с келарем, чтобы укрепить воинство к службе. Архимарит Никанор поди торчит сейчас на паперти трапезной и зорко сосчитывает братию по головам, чтобы залучить нерадивого на особенно строгое послушание. По утру и Любиму иногда достанется от Евтюшки рыбий хвост иль ложка житней каши, соскребенной со дна котла, которую притянет тайком бывший стрелец с поварни, а то и, расщедрясь, плеснет добросердый в кружку заплесневелого кваса. А вскоре по первому солнцу и выведет невольника во двор...
Белояровые облачки, как взбитая ягначья куделя, с одного боку позлащенные солнцем, тихо всплывают над обителью; чайки купаются в прохладной небесной голубени, иные же с протяжливым гнусавым скрипом бродят по двору, путаются под ногами монахов, выпрашивая милостыньки; да скудна нынче рука дающего, разве что схимник Иоиль кинет хлебенную корку, да из поваренной что-то выплеснут с помоями надоедливой прожорливой птице, да из монашьих черев, раскиданных ядрами, достанется что-то проглотить второпях, пока не утихнет суматоха...
В такое утро в мирные дни братия обычно вся в трудах о хлебе насущном, а нынче – перемененье света: не то сами затворились в норище, не то снаружи плотно обложили, как медведя в берлоге. И то послушание, что ведут бельцы, и служки, и послушники, и чернцы, и начальные старцы из последних сил, никак не личит сам монастырь и больше напоминает осадные дни великой смуты, когда в долгую нужу впала Сергиева Троицкая обитель, закрывшись от поляков. Но в те годы крайняя беда скинулась на Русь, православная земля, почуяв погибель, искала духовной подпорки, чтобы окрылить гаснущий дух северного народа; к истинной вере поднесли латиняне топор, огонь и петлю, и надобно было душу растерянного смерда оковать в брони гордости и упованья на победу, и тогда-то ватная сермяга, и хлопковые оплечья, и деревянный щит с вилами стали бы надежнее кованого дамасского булата...
А тут не диво ли дивное, что в мирные, а не в окаянные дни там-сям по земле разгорелись костры, и огненные галки, летя по-над Русью, бередили новые пожары. Эх, а душа-то человечья – не репка, ей душе- то, покоя дай да несуетных дней, чтобы непременно думать о грядущей вечной жизни. Не сам ли сатана влез за стены Соловков, уселся в настоятельское креслице и давай спихивать в смуту всю Русь? и чем дольше крепится он на острову, вроде бы без надежды на власть, тем тревожнее в царстве, тем окаяннее и спесивее кажется государева служба...
В ожидании пальбы и новых пожогов монахи наливали полные кади воды, разоставленные по монастырю; кто поднимал на стены чаны с кипящей смолою и варом, двурушные корзины с каменьем и плетухи с ядрами и бомбами из погребиц; кто-то поднавливал на тарасах истерзанные половицы, подсыпал камня-хруща и настилал мокрых рогозниц; иные заново крепили башенные ворота, нарубали тыны, подпирали столбами подгоревшие переходы, разбирали остатки пожарищ, подальше в чуланы пересыпали порох, и едомое зерно, и крупы, чтобы не достало огнем. Архимарит Никанор по заведенной привычке ходил по городу со святой водою и кропил с веничка стены, и все углы, и потайные дверцы, и перелазы, и галдареи, и церкви, и монашьи обители, и настенные пушки-галаночки, благодарно похлопывая их по крутым медяным бокам, и доставалось той насуленной благодати и оружным монахам, и работным послушникам с кладями, и медвежеватым, полным достоинства пушкарям, и затинщикам, что на каждого своего заединщика смотрят как бы свысока, ибо управляют громами и пущей досадою для неприятеля. И в самом деле как-то невольно забывалось, для чего строится вся суматоха, для чего это муравьиное кипение по крепости, так далекое от благоговейной монашьей юдоли; в какой-то час осадные люди с их гибельными страстями становились вполне мирскими, беззатейливыми, со всеми привычками земного уряда.
И Любим, подглядывая за кромешниками из своего угла, невольно забывал свое положение и не загадывал дальнейшей доли; под летним ярым солнцем как-то затенялась, меркла незавидная общая судьба; стремянному даже совестно становилось, что он как бы отлынивает от общей работы, выпадает из дружной скопки, ничем не может подсобить и подсказать атаманцу, а стало быть, живет в монастыре за нахлебника... Только Евтюшка, сам себе господин, до утробы довольный свободной минутою, лежал, прислонившись к каменной стене галдареи, растелешенный до пупа. Заржавленная щербатая секирка, отданная из оружейной казны, без нужды валялась на земле; Любим мог бы свободно подхватить ее за ратовище и одним лишь древком, не пуская крови, проткнуть мешковатого стрельца насквозь. Любим невольно примерялся в подвздошье, млечно-белое, как у женщины, слегка присыпанное рыжей тонкой