«Вот как ты осмелел, бесстрашный Ларивон. Иль тебе такой наказ был даден государем, чтобы обижать патриарха? Я стар и слаб, ткни меня пальцем – и рассыплюсь, аки трухлявый пень. Чего еще ждешь? Иль забыл? Ядый не ядого да не укоряет...»
Гость смутился:
«Да нет, Никон, государь мне такого указа не давывал. Но уж больно ты неискренен в речах своих. И мы многую правду про тебя знаем, а ты лжею ее покрыл. Да пусть останется кривда на твоей совести...»
«Много-то вы знаете, сынок, да криво ссыте, – вдруг грубо, по-мужицки оборвал Никон. – Кривоссакие и умом убогонькие, ползете в мою келеицу, как рак-каркун с клешнею. Чего здесь забыли? Иль не знаете, что патриарха надо чтить на земле, как Христа на небеси? Коли сведали всё про бедного старца, дак к чему допрос?»
«Смею ли я допрашивать тебя, великий старец. Ежли не по сердцу что легло, то прости. Не со зла было молвлено! – Ларивон встал и низко поклонился монаху. Но, опустившись на лавку, поскоблил под тощими рыжими усишками и спросил отрывисто, без перехода: – А еще великий государь велел допросить, что ты тут говаривал Родиону Стрешневу о смерти царевича Алексея...»
«Он, наверно, лучше меня знает. Иль тот наушник, кто наклепал. А я такого не говаривал... Царицу-то, Марьюшку, видит Бог, я любил, и много по ней плакал, и по сей день молю ей милости у Господа. Невинная, светлая была душа... А сказал я тогда Радивону: де, по смерти государыни будет другая беда не меньше, а после этой еще хуже будет, потому что мне это объявлено от Бога... А говорил я эти слова, сердитуя на царя, досаждая ему за муки мои, за неискреннюю дружбу. А нынче прошу простить меня, грешного, за те примолвки...»
Не с пустыми руками ехал в Ферапонтово думный дворянин Ларивон Лопухин. Привез известие, что пристава полуполковника Степана Григорьевича Наумова меняют на князя Шайсупова. А еще волю государя, что великому старцу, поелико возможно, строить новые кельи каменные в два жила с переходы...
А еще царь прислал денег четыреста рублей, да от царицы Натальи двести, да от нее же двадцать пять полотен и двадцать полотенец. Да кроме того пять белуг, десять осетров и две севрюги, две лососи, коврижек медовых. Никон с поклоном принял посылку и сказал:
«А я было ожидал от государской милости овощей, винограду в патоке, яблочек, слив, вишенок. Знать, Господь Бог ему об этом не известил, а здесь этой благодати никогда не видаем... Ты уж, Ларивон, распорядись на Дворе, чтобы прислали этого гостинчика убогому старцу...»
А еще из приказа Тайных дел прибыла роспись, что велено отныне давать Никону из белозерских запасов погодно: «15 ведр вина церковного, 10 ведр романеи, 10 ренского, 10 пуд патоки на мед, 30 пуд меду сырцу, 20 ведр малины на мед, 10 ведр вишен на мед, 30 ведр уксусу, 50 осетров, 20 белуг, 400 теш межукосных, 70 стерлядей свежих, 150 щук, 200 язей, 50 лещей, 1000 окуней, 1000 карасей, 30 пуд икры, 300 пучков вязиги, 2000 кочней капусты, 20 ведр огурцов, 50 ведр рыжиков, 50 ведр масла конопляного, 50 ведр масла орехового, 50 пуд масла коровьего, 50 ведр сметаны, 10 тысяч яиц, 30 пуд сыров, 300 лимонов, полпуда сахару головного, пуд пшена сорочинского, 10 фунтов перцу, 10 фунтов имбирю, 5 четвертей луку, 10 четвертей чесноку, 10 четвертей грибов, 10 четвертей репы, 5 четвертей свеклы, 500 редек, 3 четверти хрену, 100 пудов соли, 60 четвертей муки ржаной, 20 четвертей пшеничной, 50 четвертей овса, 3 четверти проса, 12 четвертей гороха, 5 четвертей семени конопляного, 20 четвертей толокна, да работникам 40 стягов говядины или 150 полтей ветчины».
Никон прочел роспись и не смог скрыть довольной улыбки. Что говорить, явил государь милость, из полной горсти просыпал на трапезный стол ферапонтова узника, вспомнив прежнюю дружбу.
И тут же нахмурился Никон, вспомнив вражду с кирилловскими монахами. Ведь и белозерская братия не лаптем шти хлебает, давно научена поборами, налогою и дороговью к скрытной жизни и знает не понаслышке, что с сильным не борись, но тяни свое лыко в строку молчком, не переча. Царь далеко, Бог высоко, а как спросится, так и смолвится. Ради обители можно и соврать, не дорого и возьмется; лишь печись о матери-Церкви, а Христос спасет.
И посетовал старец Ларивону:
«Ведь и в прежних годах, думный, много было чего велено мне давать. Да сам видишь, чего ем: окуневые головы, снеток да сушняк сорожиный, что зачервивел с позапрошлого лета. От такой свинячей ествы непроходимость у меня, изжога замучила... Дают они против прописи государевой раз в пять и в десять мене того, да и то с великими брюзгами, и стонами, и кляузами по всем приказам, де, ферапонтов батько их живьем съел. Ах, прокуды, мало их сек, бывалоче; надо бы кажинный день на горох их ставить, как школяров, чтобы гонору убывало, а в душе прибывало».
И решительной рукою скостил цареву дачу вполовину, а где и впятеро, а от вина и вовсе отказался. Сказал: «Белозерцы прочитают царев наказ, кондратий схватит. Де, в два пуза Никон жрет да в три горла пьет. А я к вину, Ларивон, с детства не приобык, а уж лет пять и вовсе отстал. Запасец какой есть, дак с меня станется. Гостей мне нынче неоткуда ждать, радости неслыханные стороной прошли. Больше скорблю нынче и плачу по всем вам, грешным. А своей братии, что приехали страдать со мною, я пить не даваю... Осетров, милый, давай решительно сбавим, а стерлядей и белуги вовсе откинем. Осетринку-то я люблю, грешный, да и им-то, кирилловским мужичкам, из каких закромов неводом таскать? Было, баловался хорошей рыбкой, дразнил черева, а ныне уж поздно ублажать старика... Но вот добавь-ка ты мне в припись четыре пуд воску, полпуда ладану, шесть четвертей снетков, десять пуд хмелю да пятьсот свечей сальных...»
Никон зажмурился и вдруг, хлопнув себя по лбу, воскликнул: «Прости меня, Боже!.. Ой, баловной я сын небаловных родителей... Припиши, Ларивоша, с пуд семги на зубок. Люблю, грешник, семужку, ой люблю! Рассказать ли тебе, как я ее люблю?!»
Никон отмяк, и призамглив бельмастые, полуслепые глаза, слезливо рассмеялся. И посол, уже подумавший о старце плохо, тоже высветлился лицом и снова переменил о нем мнение...
Перед масляной прибыл в Ферапонтово новый пристав князь Шайсупов, крещеный татарин, малорослый, кривоногий, с печальным скуластым лицом. В польскую войну под Смоленском угодило бедному шляхетской сабелькой под кадык, едва не снял полячишко княжью тыковку; но, знать, не время было помирать, только Шайсупов почти потерял голос и голову с той поры носил криво. И, может, стесняясь своего увечья, князь дважды не повторял тихой своей просьбы, а обычно потерянно отмахивал рукою и шел прочь. Де, поступайте, как знаете...
Нет, Шайсупова с полуполковником не равнять; тот был аки лев рыкающий, на каждом шагу досадил, как клещ, буровил Никона до печенок, норовя поставить старца на колени. Да, ишь вот, за крутость нрава крепко покарал Господь полуполковника, и пришлось Степану Григорьевичу однажды переломить себя и пойти к заточнику на поклон. И отчитал ведь великий старец его болячки, с помощью Господа и натирок дьякона Мардария отвадил от пристава хвори, снял мокрые язвы и вулканы. Только надолго ли запомнит полуполковник эту услугу?
Пришла Наумову пора ехать. Собрал он возы со многой данью и, прежде чем трогаться из монастыря, зашел к старцу попрощаться. Был какой-то моложавый, молодцеватый, грудь колесом, и глаза, обычно стемна, сейчас озорко играли.
«Ну, ябедник, – воскликнул грубо от порога, – прощевай покудова, да чтобы век нам больше не свидеться!»
«Торопыга! Небось извещен, что на том-то свете нам не сминуться?» – ответил Никон, нисколько не пообидясь.
Ведь живот, что чугун, добра не помнит; и коли души совестливой нет в человеке, он и есть жбан дырявый...
«Блин гретый... Да мне и на земле хватило тебя под завязку. Хлебнул горюшка, Никон, через тебя, полжизни сгнобил, пропади всё к лешему. Так что и прощевай... Не на кого станет отныне жалиться? Скушно-то как... Иль примешься князенка Шайсупова теребить? Он ведь жидок на перья, только пух полетит», – весело рассмеялся полуполковник, радый своей шутке. Наконец содрал с головы лисий треух,