Ветер в камине выл, словно грешник в аду, и время от времени с устрашающей силой потрясал весь дом.
– Похоже, он злится, что мы веселимся, – проговорил кузен-лоцман.
– Нет, это море недовольно, – отвечал Янн, с улыбкой глядя на Го, – ведь я обещал жениться на нем.
Странное томление начинало овладевать ими обоими. Они разговаривали тихо, держа друг друга за руку и как-то отстранившись от всеобщего веселья. Янн, зная, какое действие оказывает вино, в этот раз к нему не притронулся, и теперь краска бросалась в лицо здоровому парню, когда кто-нибудь из приятелей отпускал матросские шутки по поводу ожидающей молодых брачной ночи.
Временами на него накатывала грусть, когда он вдруг вспоминал о Сильвестре… Было решено, что на свадьбе не будут танцевать из-за траура по нему и отцу Го.
Принесли десерт. Вскоре должно было начаться пение песен, но прежде нужно было прочитать молитвы по умершим членам семьи. Этот обычай всегда исполнялся во время свадебных торжеств, и потому, когда гости увидели, что Гаос-отец встал и обнажил седую голову, наступила тишина.
– Это по Гийому Гаосу, моему отцу.
И, перекрестившись, он начал читать по-латыни:
– Патер ностер, кви ес ин целис, санктифицетур номен туум…[55]
Соборная тишина воцарилась во всем доме, даже внизу, где за столами сидели малыши. Все присутствующие мысленно повторяли вечные слова.
– Это по Иву и Жану Гаосам, моим братьям, погибшим в исландских водах… Это по Пьеру Гаосу, моему сыну, погибшему во время кораблекрушения «Зелии».
Когда помолились за всех Гаосов, Гаос-отец повернулся к старой Ивонне.
– Это по Сильвестру Моану.
И он прочел еще одну молитву. Янн плакал. «…Сед либера нос а мало. Амен».[56]
Потом стали петь песни. Моряки узнали их на службе, где, как известно, всегда есть много хороших певцов.
Один из шаферов томным, за душу берущим голосом начинал куплет, другие басовито подхватывали.
Новобрачные, слыша пение как бы издалека, смотрели друг на друга. Глаза их сияли каким-то мутным светом, будто тусклые светильники; Го часто опускала голову: ее охватывал блаженный страх перед своим господином.
Кузен-лоцман обходил гостей, наливая всем вина с большими предосторожностями, поскольку, как он говорил, это вино нельзя взбалтывать.
Он поведал такую историю. Однажды в открытом море они увидели плавающую бочку. Бочка была большая, и не было никакой возможности взять ее на борт. Тогда они вскрыли ее прямо в море и наполнили ее содержимым все горшки и кружки. Но всего не увезешь. О бочке сообщили другим лоцманам и рыбакам. Все парусники, находившиеся неподалеку, собрались возле находки.
– Вечером в Порс-Эвен не одно судно вернулось с пьяными моряками.
Страшный шум ветра не смолкал. Внизу ребятишки водили хороводы. Самых маленьких уже отправили спать, но остальные под предводительством Фантека и Ломека безудержно расшалились и непременно хотели выскочить на улицу. Они поминутно распахивали дверь, и врывавшийся в дом неистовый ветер задувал свечи.
Кузен-лоцман закончил свою историю. Ему досталось четырнадцать бутылок вина. Он попросил, чтобы об этом случае нигде больше не распространялись, в особенности чтобы слух не дошел до начальника Бюро учета военнообязанных моряков, который мог завести на него дело о необъявленной находке.
– Это вино требует заботливого обращения. Наверняка оно наилучшего качества, в нем гораздо больше виноградного сока, чем во всех подвалах пемпольских торговцев, – заключил лоцман.
Кто знает, где было сделано это вино с потерпевшего кораблекрушение судна? Крепкое, хорошего цвета, оно смешалось с морской водой и имело резкий соленый привкус. Тем не менее на вкус оказалось отличным, и много бутылок опустело.
Головы слегка кружились, хор голосов утратил стройность, парни принялись обнимать девушек.
Гости продолжали весело распевать песни, но спокойствия не было на этом празднике; мужчин явно тревожило бушевавшее ненастье.
Снаружи зловещий шум сделался похожим на грозный рев, исторгаемый одновременно множеством разъяренных животных.
Еще создавалось впечатление, что мощные орудия производят где-то вдалеке глухие выстрелы: это море билось в берега Плубазланека. В самом деле оно проявляло недовольство, и у Го сжималось сердце от этой жуткой музыки, которую никто не заказывал для их свадебного торжества.
Около полуночи, во время затишья, Янн незаметно поднялся и сделал жене знак выйти с ним.
Он предлагал идти домой. Го, покраснев от смущения, сказала, что будет невежливо бросить гостей.
– Нет, – отвечал Янн, – мы можем уйти, отец позволил.
И он повлек ее за собой.
Они украдкой вышли из дому.
Была глубокая ночь, дул страшный холодный ветер. Они побежали, держась за руку, по тропинке в скалах. Вдали, откуда доносился шум, бушевала рассвирепевшая морская стихия, не было видно ни зги. Дождь хлестал в лицо, они бежали согнувшись навстречу ветру, вынужденные то и дело поворачиваться и закрывать рот руками, когда от ветра перехватывало дыхание.
Сперва он поддерживал ее за талию, опасаясь, как бы она не испортила платье, не замочила красивых башмаков, потом вовсе взял на руки и побежал еще быстрее… Ему даже не верилось, что он может так ее любить! Подумать только, ей двадцать три года, ему двадцать восемь, уже два года они могли быть мужем и женой, могли быть счастливы, как теперь.
Наконец они добрались до дома, до их бедного жилища с влажным полом, с крытой соломой и мхом крышей, зажгли свечу – ее дважды задувал ветер.
Бабушку Моан уже два часа назад, еще до песен, отвели со свадьбы домой. Они осторожно подошли к кроватной дверце и посмотрели в прорези, чтобы пожелать ей спокойной ночи, если она еще не спит. Неподвижная, с закрытыми глазами, она спала или притворялась спящей, чтобы не смущать их.
Они почувствовали, что остались одни.
Обоих пробирала дрожь. Он наклонился, чтобы поцеловать ее, но она отвела губы, она просто никогда не целовалась в губы и целомудренно, как в вечер их помолвки, приникла к холодной щеке Янна.
В бедной низенькой лачуге было очень холодно. Ах, если бы она была богата, как прежде, с какой радостью она убрала бы их красивую комнату, совсем не похожую на эту, с земляным полом… Она все еще не привыкла к этим стенам из темного гранита, к грубым вещам, окружавшим ее. Но Янн, ее Янн, был с ней, и от этого все переменилось, она ничего не видела вокруг…
Теперь их лица встретились, неровное дыхание смешалось, и она уже не отвела своих губ, наслаждаясь поцелуем, которому не было конца. Оба дрожали как в лихорадке. Казалось, у них не было ни сил, ни желания прервать это долгое объятие.
Наконец она отстранилась.
– Нет, Янн!.. – обеспокоенно проговорила она. – Бабушка может нас увидеть!
Но он, улыбнувшись, вновь нашел ее губы и быстро взял их в свои, точно мучимый жаждой человек, у которого отняли сосуд со свежей водой.
Последовавшее движение нарушило прелесть упоительной нерешительности. Янн, в первые мгновения опустившийся перед Го на колени, как перед Мадонной, вновь ощутил в себе что-то дикое. Он украдкой взглянул туда, где спала старая Ивонна, досадуя на то, что она находится так близко, и пытаясь найти способ, чтобы их не было видно. Не выпуская губ Го из своих, он протянул назад руку и тыльной стороной ладони загасил свечу.