печуркой.
А слова идут и идут, одно за другим ложатся в сердце, простые, мудрые, ясные, как правда. Слова призывные, обнадеживающие:
— «… уже выковались новые советские бойцы и командиры, лётчики, артиллеристы, миномётчики, танкисты, пехотинцы, моряки, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии».
Землянка вновь сотряслась от дружных аплодисментов. Кто-то выкрикивает из угла:
— Они еще узнают нашу силу. За все отплатим, за все!
И снова настороженная тишина. Сталин говорит о причинах временных неудач нашей армии, о замыслах гитлеровских разбойников, об их опустошенных душах.
И сердца людей не могут вместить огромной, как мир, ненависти к этим выродкам, людоедам.
«…если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат».
И каждый думает, что высказана его заветная мысль. Старый Силивон Лагуцька, проживший долгие годы и умудренный большим жизненным опытом, воспринимает каждое слово по-своему, примеривая его к своим мыслям, и еле заметно кивает головой.
— Да-да, товарищ Сталин, они получат. Сплошной могилой станет для них наша земля. И матери их умоются кровавыми слезами, проклиная день и час, когда они народили зверей. Разве мы простим, забудем? — шепчет старый и умолкает, жадно ловя каждое слово.
А в землянке уже смеются.
— «…Гитлер похож на Наполеона не больше, чем котенок на льва».
И перед глазами у каждого встает этот котенок, шелудивый, отвратительный, с блудливыми глазами, с омерзительными черными космами. Сколько понавешано этих портретов в городке, возле кино, комендатуры, на станции. И каждый фашист, встречая другого, надувается, как лягушка, надрывается, выкрикивает: «Хайль Гитлер!»… Эти слова по-своему переводит Остап Канапелька, хитро растолковывая другим:
— Видишь, и сами понимают, что хайло[2] несусветное, можно сказать, хайло! Но до чего дошли: и знают, а хвастают.
Долго не смолкают в землянке смех, веселые оживленные аплодисменты. И снова серьезные лица. Внимательно прислушиваются к голосу человека, чьи слова и мысли вдохновляют их многие годы. Каждому слову они всегда верили, как своей совести, каждый совет принимали как закон. И всегда слово это помогало им найти верный путь в жизни, одолевать трудности и преграды. С этим словом они вышли на широкие просторы, которые даже не снились в старое время ни Силивону Лагуцьке, ни Остапу Канапельке, ни многим другим, сидевшим в этой землянке. Разве только молодежь… Что ж — им было легче. Они не видели многого, что было некогда пережито, передумано старшими. Они не испытали тяжкой батрацкой доли. Им не доводилось гнуть спины перед богатеями. Не пришлось им и стоять без шапок перед паном, выпрашивая клочок земли исполу, десяток пней на новую хату, сухостоя на топку. Им не приходилось гнуться и перед старшиной, вымаливая паспорт сыну, чтобы поехать на заработки, в шахтеры, в землекопы, на далекие петербургские заводы. Они не гнили в Пинских болотах во время царской войны. Многого они не испытали. И хорошо, что не испытали…
Уже давно умолк радиоприемник. Но люди ее расходились… Повторяли только что услышанную речь, делились впечатлениями, посмеивались над Гитлером. У всех было то приподнятое, праздничное настроение, когда отдаляются все заботы, все тяжелые воспоминания, пережитые невзгоды, все то неприглядное и угнетающее, что нависло над жизнью каждого. Впереди было только будущее, и все видели его перед собой. Словно яркий солнечный луч осветил измученные души людей и согрел своим теплом их думы и надежды. И так чисто и светло стало в сердцах человеческих, так легко стало дышать, словно выросли за плечами крылья: лети вслед за своей заветной мечтой, лети навстречу доле своей счастливой. Это взлетела песня. Никто не заметил, как народилась она, но каждый, кто ее услышал, сразу присоединялся к ней всем своим существом. Песня шла за песней. И молодые, и старики — как кто умел — помогали песне, чтобы она выше, громче поднялась над скованной землей:
12
Степанида Гавриловна была уже давно на ногах. Надо было управиться перед работой, истопить печь, приготовить что-нибудь на завтрак детям. Чмаруцька еще затемно пошел на службу. Дети спали. Только Мишка, словно кто-то поднимал его, уже несколько раз вставал с постели и подходил к окну. Протирал запотевшее стекло, вглядывался.
— Чего ты там не видел?
— Смотрю, не рассвело ли.
— Спи, тебе еще не скоро на работу.
Мишка уже несколько дней ходил разгружать уголь. Но, повидимому, не работа беспокоила его, а что-то другое. И вдруг он приник к запотевшему стеклу, глядит не отрываясь.
— Мама, а мама! Иди, погляди.
— Чего я там не видела?
— А вот и не видела… Ну, теперь видишь?
— Водокачку вижу, как всегда.
— Гляди-ка получше, может, еще что увидишь, кроме водокачки.
Гавриловна, заинтригованная словами сына, пригляделась внимательнее и тут только заметила красный флаг, который трепыхался на ветру, на самой вершине водокачки. Флаг как флаг. Будто немецкий, у них ведь тоже красный, правда, с широким белым кругом и со свастикой. Но на этом никакого круга не было. И когда она заметила это, на сердце как-то сразу потеплело. Вспомнила — ведь сегодня праздник. Когда-то — давно ли было это «когда-то»! — в этот день пошли бы утром на демонстрацию. Потом принимали бы гостей или сами пошли бы к кому-нибудь из соседей. Таким большим праздником был всегда этот день, что перед ним давно сошли на нет и пасха, и все другие старинные праздники.
Но как он мог очутиться здесь, этот флаг? Не гитлеровец же повесил его. Это, несомненно, сделали наши люди. И такие люди, которые не боятся немца, неустрашимые. Вот взяли и водрузили под самым носом у немцев, пусть глядят, пусть захлебываются от злобы.
Флаг заметили и в депо. Рабочие многозначительно перемигивались, подходили к окнам, чтобы лишний раз поглядеть на такую обычную раньше, а теперь редкостную и диковинную вещь. Небывалое настроение овладело всеми. Ходили подтянутые, торжественные, не обращая внимания на Штрипке, который явился в депо злой, нахмуренный. С раздражением набрасывался на рабочих:
— За работу, шволяч!
Но его брань никого особенно не пугала. Когда он кинулся на одного рабочего с кулаками, тот просто отмахнулся от него, как от назойливой мухи:
— Не мешайте работать, пан Штрипке!
Почтенный шеф даже растерялся и молча пошел в контору, где застал Заслонова.
— Ничего не понимаю, господин Заслонов, что стало с рабочими, словно подменили их.
— А в чем дело, господин Штрипке?
— Как в чем? Я хожу по депо, а они будто не замечают меня.
— Я что-то не понимаю вас.
— Я и сам не понимаю. Кажется, и работают, как всегда… А вот не узнаю их.
Остановившись у окна, он нервно барабанил пальцами по запотевшему стеклу и вдруг, подскочив, как ужаленный, вихрем помчался на двор.