– Ты сегодня из дома не выйдешь?
– Выйду позже, я сейчас тут перематываю одно интервью…
– Не смей никому открывать.
– А кому я могу открыть?
– Мало ли кому, непременно спрашивай, кто это.
Пауза, потом в трубке раздается хохот, – я живо воображаю ее щеки и всегдашние эти ямочки, которые образуются на них от смеха.
– Отцовство странно на тебя подействовало: ты говоришь точь-в-точь, как говорила моя бабушка.
Тут я и сам смеюсь, о, я понимаю, как я смешон. Мой дом в полном порядке, моя жена – женщина сильная… да-да, она высокая, и она сильная.
Вечером я выглядываю из окна. Я нахожусь в спальне, я отодвигаю шторы и придирчиво смотрю, что делается на улице, за рядами деревьев, – сначала справа, потом слева, там, где помигивают огни светофора. Там ничего подозрительного не видно, только какой-то автомобиль проезжает мимо, неизвестный автомобиль, везущий домой неизвестно кого. Взглядом я ищу ее. И сам не знаю почему – то ли потому, что она мне нужна, то ли потому, что боюсь, как бы она не затаилась там, внизу, и не стала за нами следить. Я смотрю на крыши, на антенны, на купола церквей в том направлении, где ее дом, за ту аллею, населенную ночными силуэтами, мелькающими в свете фар, – До самого бара, где мы появлялись много раз… кто знает, открыт ли он еще в эту пору. Такая громада всего нас разделяет – бесчисленные стены домов, множество человеческих фигур, свернувшихся во сне на своих кроватях. Как хорошо, что все именно так и я могу перевестидыхание. Не грусти, Италия, жизнь – она такая. Высокие мгновения полной близости – а потом порывы ледяного ветра. И если ты сейчас страдаешь там, в своей хижине, за последним гребнем цемента, твоя боль на этом расстоянии мне неведома, и больше того, она мне чужда. И что за важность, если ты забеременела от каких-то шальных моих брызг? В эту ночь ты, со всем твоим багажом, остаешься в одиночестве под станционным навесом, твой поезд уходит, ты его упустила.
– Ты решил сегодня не ложиться?
Я падаю на постель рядом с твоей матерью – она перед сном приняла душ, и волосы ее влажны. Она занята чтением. Я устраиваюсь на своей половине и тут же чувствую, как ее пальцы скребут по моей пижаме.
– Каким-то он будет…
Я чуть-чуть поворачиваю голову.
– …наш ребенок. Никак не могу его представить.
– Он отменным красавцем будет, весь в маму.
– А может, это будет девочка, – она откладывает книжку, – да еще и некрасивая, вроде тебя.
Эльза придвигается ближе, ее влажные волосы касаются моего лица.
– Вчера ночью мне приснилось, что он безногий… Представляешь, он рождается, а ног у него нет!
– На следующей эхограмме у него уже и ноги будут, ты не сомневайся.
Она передвигается на свою половину и снова принимается за чтение.
– Тебе свет не помешает?
– Нет, со светом даже уютнее.
И я лежу, закутав глаза простыней, через которую чуть-чуть проникает желтоватый полумрак. Сплю я не по-настоящему, а только дремлю, успокоенный этим неярким сиянием, тихим дыханием Эльзы, лежащей рядом. То и другое шепчет мне, что жизнь и дальше пойдет таким вот образом, полегоньку, попахивая дорогим шампунем. Но потом в сонных моих то ли мыслях, то ли образах передо мною вырисовывается ребенок, лишенный ног. Тем временем Эльза погасила свет. Я тоже вроде бы засыпаю, но как-то неглубоко – и вдруг отчетливо слышу, как твоя мать кричит: «Негодяй, отдай мне его ноги! Отдай сейчас же!» И тогда в синей и вязкой воде ночи во мне всплывает ужасная мысль. Я представляю себе, что иду туда, в прихожую, роюсь в своей докторской сумке, достаю скальпель и отрезаю себе мужское хозяйство. Потом открываю окно и швыряю все это вниз, на тротуар, может, кошкам, а может, и Италии – если только она там. Вот, Крапива, держи, это отец твоего ребенка. И тут я сжимаю ноги, сжимаю изо всех сил – и просыпаюсь. Какой это ужас, Анджела, когда жизнь, дождавшись ночи, вгрызается в тебя.
Сигнал вызова монотонно звучал в моей трубке, безответно раздавался в ее хижине – вдали от меня, от моей руки, от моего уха. В десять утра ее не было. Не было ее в полдень. Не было в шесть вечера. Где же она? Прибиралась в какой-нибудь конторе, замывала пол в каком-нибудь сортире? Шла по городским улицам, держась поближе к стенам, с тем самым осунувшимся лицом, которое я у нее видел в последний раз в кафе, когда она была неприятна, невыносима? О, как унизительны такие истории, когда они идут к своему гибельному завершению… Когда каждый из любовников отрывается от идеального силуэта своего партнера и глядит на проясненное, настоящее его изображение, не приукрашенное собственными любовными вожделениями. Потом ты делаешь вид, что ничего такого не случилось, но от любви ты в какой-то степени уже перешел к ярости, потому что человеку свойственно испытывать ярость к тому, кто заставил его поверить в иллюзию. Да, Анджела, это именно так.
Дело в том, что я в этом кафе взглянул на нее просто как на случайную прохожую, как на одно из тех бесполезных тел, которые загромождают мир, улицы, автобусы. В таких телах я каждый день копаюсь без радости и без сострадания.
Мой хирургический взгляд спустился тогда от ее глаз к руке, на которую она опиралась подбородком, разглядел ее без всякой предвзятости, отметил маленькие некрасивости – легкий пушок под подбородком, кривоватый мизинец, две кольцеобразные морщины на шее.
Я смог глядеть на нее прямо, как глядит посторонний, поштучно отмечая все ее мелкие несуразности. Вот и сейчас до меня снова донеслось недужное ее дыхание. Оно шло от измученного тела, оно было подобно дыханию моих больных, когда они просыпаются после анестезии.
Телефон у нее вовсе не был выключен, анонимный оператор подтвердил мне это металлическим голосом, но она не отвечала. Возможно, она была дома и безразлично давала звонкам телефона лететь над своим свернувшимся в клубок телом, проникать в нее, хлестать ее своей занудной монотонностью, заставлять ежиться. Но ведь это был единственный способ сказать ей, что я ее не покинул. И вот я продолжал набирать ее номер, воображать, что при помощи этого унылого гудения я веду с нею диалог, – и так до самого вечера.
Из клиники я вышел измотанный, по пути домой я несколько раз проскакивал перекрестки, не дожидаясь зеленого сигнала. Я глотал километры дороги и многочисленные светофоры, укоризненно глядевшие на меня своими расширенными очами… Я больше никогда не освобожусь от нее, мысли о ней будут преследовать меня повсюду. Италия довлела надо мной, делала свои засечки на всех моих намерениях. Голос ее молотил по моим вискам, он присутствовал так явно, что я то и дело озирался, ища ее. Если бы она была рядом, в своем заношенном жакете, со своими белыми ладошками, по которым бегут голубые жилки, и глазами неопределенного цвета, – может быть, тогда не вспоминать ее было бы намного легче.
Нора заключила меня в объятия, я ощутил, как размягченная губная помада поехала по моей щеке. Она и Дуилио решили у нас отужинать, ужин был уже в самом разгаре.
– Поздравляю, будущий папочка!
– Спасибо.
– Это же грандиозная новость!
– Я сейчас вернусь, только руки помою.
Нора с другого конца стола швыряет пакетик в белой веленевой бумаге. Эльза сидит в задумчивости, поймать его на лету она не сумела, пакетик падает в рыбную подливку. Она вытаскивает его оттуда и обтирает салфеткой.
– Мама, я же тебе сказала, не надо этого делать.
– Да это я так, в качестве доброго пожелания. Первая распашонка, ты учти, должна быть новенькой – и непременно из шелка.
Эльза так и не хочет брать подарок, она передает его мне:
– Держи, ты рад? Вот у нас уже и распашонка есть.
Она смеется, но я-то знаю: она раздражена. Она не хочет подарков для ребенка, для этого еще не пришло время. Распашонка эта, в сущности, носовой платок с двумя дырками; я просовываю в них свои нелепо крупные пальцы. На столе закончилась вода, я встаю, иду наполнить кувшин. Я открываю кран, шум