меня всю ночь, словно бы говорило, что борьба закончена, что Италия ждет меня и что там, у нее, тепло, сухо и надежно.
Я наполовину поднялся уже по второму маршу лестницы, когда услышал, как зажужжал и стал опускаться лифт, потом снизу донеслось цоканье женских каблучков и стало отдаваться в подворотне. Я бегом спустился обратно и увидел ее спину, она выходила. – Италия!
Я догнал ее, когда она уже поворачивала за угол, я даже не посмотрел на нее, просто обнял. Она покорно стояла, не подняла рук, не изменила позы. Поверх ее головы, которую я прижал к своему плечу, я видел – рука ее внизу, ладонь прижата к бедру. Сейчас она ее поднимет, сейчас она закинет обе руки мне на шею, обмякнет, и я ее подхвачу. Однако она не двинулась, осталась в неподвижности, мое дыхание обрело привычный ритм, и я услышал биение ее сердца. Удары сердца были глубокими и ровными. Она была теплой, она была живой, все прочее не имело никакого значения. Несколько ласк вернут ее мне, я же ее знал, она давала себя любить, не устраивая лишних испытаний гордостью. Я оторвался от нее, взглянул в глаза.
– И куда же ты шла?
– На цветочный рынок.
– Куда, куда?
– Я там работаю.
– Как давно?
– Недавно.
Подведенные черной тушью серые глаза были неподвижны, на лице появилось какое-то более взрослое выражение. Но она мне была необходима, и это, только это придавало мне сейчас смелости.
– Как поживаешь?
– У меня все хорошо.
Я положил ладонь ей на живот:
– А он… он как поживает?
Она, Анджела, ничего не ответила. И я тут же почувствовал за спиной всю тяжесть этой подворотни, а сквозь мокрую одежду до меня вдруг добрался холод. Я взял ее ладони и вместе со своими поднес к ее животу, который дышал под платьем, слишком легким для этой холодной уже поры, для этого рассвета, лишенного солнца. Руки ее последовали за моими – безвольно, безо всякого сопротивления, как дваосенних листка, попавшие в поток. Мне пришел на ум тот красный листок, первый листок осени, упавший на ветровое стекло моей машины там, возле клиники.
– Я сделала аборт.
Я смотрел в ее ясные, совершенно бесстрастные глаза и отрицательно качал головой – вернее, не я, а мое сердце.
– Это неправда…
Я, оказывается, тряс ее, я готов был убить ее.
– Когда ты это сделала?
– Я это сделала.
Она вовсе не выглядела опечаленной, она сочувствовала мне, это было в ее остановившемся каменном взгляде.
– Почему ты ничего мне не сказала? Почему ты меня не нашла? Я ведь хотел… я действительно хотел…
– На следующий день ты бы передумал.
Теперь она меня оставит, теперь я потеряюее, теперь, когда моя жизнь уже не продолжается внутри ее жизни. Я впал в отчаяние, я осыпал ее легкими стремительными поцелуями, которые падали на ее бесстрастное лицо словно град.
О, не важно, не важно, мы наделаем других детей. Мы наделаем их завтра, а то и прямо сейчас. Сейчас мы придем к тебе и займемся любовью на этом бахромчатом покрывале, ты прижмешься ко мне и снова забеременеешь. Мы отправимся в Сомали, и дом наш наполнится детьми, дети будут лежать в колыбельках, в гамаках, на циновках…
Но мы уже превратились в фотографию, Анджела. Мы были одной из тех фотографий, где двое любовников стоят рядом, соприкасаясь плечами, только теперь это бывшие любовники, и фотография разорвана пополам, и линия разрыва как раз между их плечами и проходит. Сейчас она пойдет подрезать цветочные стебли, будет продавать цветы разным неизвестным людям. Какому-нибудь влюбленному… человеку, идущему на кладбище… человеку, у которого только что родился сын…
– Где ты сделала аборт?
– У цыган.
– Ты с ума сошла… Тебе надо было прийти ко мне в больницу.
– Я не люблю больниц.
Ты не любишь хирургов, подумалось мне.
– Тебе надо поехать со мной.
– Оставь, пожалуйста, я хорошо себя чувствую.
Она высвободила свою руку. Я больше уже не был ее мужчиной. Моя рука была для нее совершенно посторонней рукой. У нее снова было нейтральное лицо, лицо для всех, на нем не было ни одного из тех бесчисленных выражений, которые я за ней знал. Пепельный рассветный свет падал на ее уши, скользил по ее щекам, окрашенным румянами, придававшими ей якобы здоровый вид. Она стояла передо мной, а на самом деле уже целиком ушла в свою жизнь. Рассеянная, уже анонимная, она была похожа на одну из тех влажных ладоней, из которых на рынке мы получаем сдачу.
– Ну, я пошла.
– Я тебя провожу.
– Это ни к чему.
Я уселся на краешек тротуара и сидел, пока она не скрылась из виду. Я не смотрел на нее, сидел уронив голову в ладони. Сидел так, пока не замерли ее шаги, и некоторое время спустя, когда ничего, кроме тишины, мне уже не осталось. Телефон напрасно трезвонил в ее доме, а она в это время лежала в каком-то десятке метров от дома, внутри одного из этих вдрызг разбитых таборных фургончиков, и какая-то цыганская мегера копалась в ее внутренностях своим крючком – возможно, та самая, что научила ее читать будущее по руке. Чтобы не кричать, Италия зажала в зубах тряпку. И история с нашим ребенком на этом закончилась.
Зачем я все это тебе рассказываю? Вряд ли мне удастся дать тебе ответ… один из моих точных, коротких, «хирургических», как ты их назваешь, ответов. Жизнь кровоточит, и эта кровь копится в моих висках. Совсем как гематома в твоей черепной коробке. Теперь-то я понимаю, Анджела, это ты оперируешь меня.
Я не ищу твоего прощения и не пытаюсь воспользоваться путешествием, в котором ты пребываешь. Поверь мне, суд над собою я совершил много лет тому назад, сидя на тротуаре. И приговор вышел непререкаемый, не зависящий от времени, похожий на могильный камень. Я виновен, и мои руки это знают.
Но знала бы ты, сколько раз я пытался вообразить себе этого неродившегося ребенка. Я видел, как он растет рядом с тобою, для меня он постоянно был твоим несчастным близнецом. Я пытался его похоронить – напрасное занятие. Он возвращался, когда хотел, он вместе со мною шагал по улице, он был в моих стареющих костях. Он виделся мне во всех беззащитных существах – в безволосых детишках, лежащих на отделении детской онкологии, и даже в ежике, которого я раздавил на деревенском проселке. Он возвращался во всех обидах, которые я тебе нанес.
Ты помнишь кружок дзюдо? Ты не хотела в него поступать, но я тебя заставил, своими способами: молчанием, особыми немыми упреками, которые заставляют тебя подчиниться, но сначала огорчают. Я постоянно кружил вокруг этого видавшего виды спортивного зала с его подержанными спортивными снарядами, пожилыми наставниками, потертой боксерской грушей, облупившимся линолеумом. Я выходил из машины, принюхивался к запаху пота, глядел на лица сражающихся, приносил домой брошюрки с расписанием занятий. Что сказать тебе, Анджела? Это старая песня. Дело ведь в том, что мне, еще мальчишкой, хотелось стать чемпионом какого-нибудь из боевых искусств, проникнуть как-нибудь ночью в