– Я ее видел?
– Тогда, вечером, на онкологическом конгрессе, она сидела за столиком недалеко от нас…
Он покачивает головой:
– Знаешь, не помню… хоть убей, не помню.
Мимо проходят люди. Манлио зажигает сигарету, хотя курить здесь нельзя. Я смотрю перед собой и говорю – ему, самому себе, безымянному потоку людей, идущих мимо… Говорю, потому что мне нужно это сказать:
– Я влюблен, понимаешь?
Манлио заминает окурок носком своего мокасина:
– Ну что, садимся на следующий самолет?
Я паркую машину, забираю с заднего сиденья сумку и шагаю к клинике. Италия выныривает как-то неожиданно и оказывается рядом со мной. Она кладет руку мне на локоть, и пальцы ее пытаются нащупать мою кожу сквозь сукно рукава. Она не успела меня удивить, но напугать уже успела. Она осунулась, не накрашена. Она даже не позаботилась прикрыть лоб парой локонов; лоб у нее большой, он доминирует над лицом, подавляет выражение глаз. Я оглядываюсь вокруг, а оглядываясь, понимаю, что пытаюсь защититься от нее, от той тяжести, которую она сегодня принесла с собой.
– Пойдем.
Я пересекаю улицу, не прикасаясь к ней. Она идет следом, опустив голову, руки ее торчат из рукавов выношенного полотняного жакета. Какая-то машина вынуждена притормозить, она не обращает на нее внимания, она вторит моим торопливым шагам. Я удаляюсь от клиники, словно вор, умыкнувший какую-то постыдную добычу. Заворачиваю в переулок и иду прямиком к кафе, которое, помнится, должно тут быть.
Она идет за мною по винтовой лестнице, ведущей на второй этаж, – там пустой зальчик, воняющий застарелым сигаретным дымом. Она усаживается рядом, совсем близко. Смотрит на меня, потом отводит глаза, потом снова смотрит.
– Я тебя ждала.
– Прости меня.
– Я тебя долго ждала. Почему ты не звонил?
Я не отвечаю, что тут ответишь? Она поднесла руку к лицу, лицо у нее теперь покраснело, глаза подернуты серой пеленой слез. В глубине зальчика стоит аквариум, издалека рыбки кажутся цветастыми карнавальными хлопушками.
– Ты решил, что ребенка не надо, правда?
Мне не хочется говорить – ну только не сегодня, только не сейчас…
– Тут совсем не то, что ты подумала…
– А что тут? Скажи, что тут?
В глазах ее вызов, и в этих ее слезах, которые все не могут пролиться, тоже вызов. Губы у нее поджаты, она настойчиво теребит обшлага жакетика. Мне мешают ее неугомонные руки и лицо, не дающее мне выскочить из окружения… Надо бы сказать ей про Эльзу… но нет, сегодня подобные эмоциональные скачки мне не нужны. Мне тяжело сидеть с нею, словно взаперти, за этим столом, тут мало света, воняет окурками, да еще эти цветастые рыбки, брошенные в аквариум, словно неиспользованные петарды давно закончившегося карнавала. Внезапно она начинает плакать в голос, бросается мне на шею, губы у нее мокрые и нос тоже.
– Не оставляй меня.
Я глажу ее по щеке, но руки двигаются плохо, это не руки, это неуклюжие лапы. Она дышит мне в лицо, целует меня. У ее дыхания странный запах, это запах опилок, это запах человека, которого недавно тошнило. Я удерживаю ее, удерживаю подальше от себя и ее запах, от которого меня тоже начинает подташнивать.
– Скажи, что ты меня любишь.
– Ну перестань же.
Но она уже совсем не владеет собой.
– Не перестану, не перестану…
Она ерзает на стуле, всхлипывает. Чьи-то шаги звучат по винтовой лестнице. Какой-то парнишка исчезает за дверью уборной, за плечами у него студенческий рюкзачок. Италия поворачивается в его сторону, вроде бы она немного успокоилась. Я беру ее за руку:
– Мне надо сказать тебе одну вещь.
Она смотрит на меня, лоб ее бледен как мел.
– Моя жена… моей жене нездоровится.
– И что же с ней такое?
Скажи же ей, Тимотео, скажи ей сейчас все, выговори ей все это прямо в ее несвежий рот, в котором затаилась ее бедность. Скажи ей, что ты ожидаешь законного ребенка, наследника твоей бесполезной и однообразной жизни. Скажи Италии, что ей придется делать аборт и сейчас для этого самое время, именно сейчас, когда она внушает тебе страх, когда ты думаешь: ну что за мать может выйти из женщины, способной впадать в такое отчаяние?
– Я не знаю… – говорю я и отодвигаюсь от нее всем туловищем, всей моей низостью.
– Ты доктор – и ты не знаешь, что с твоей женой?
Паренек вышел из уборной, мы смотрим, как он проходит мимо, он тоже смотрит на нас. У него темные глаза, едва пробивающаяся бородка. Он проходит мимо аквариума и исчезает на витой лестнице.
– Мне надо в туалет, – говорит Италия.
Пошатываясь, она делает несколько шагов по изразцам пола, потом вдруг разбегается – и с силой врезается в стену головой. Я поднимаюсь с места и подхожу к ней.
– Что ты делаешь?
Она смеется и стряхивает мои руки со своих плеч; этот смех пугает меня куда больше плача.
– Мне время от времени нужна хорошая встряска.
Мы возвращаемся на улицу, медленно куда-то идем.
– Как у тебя голова, не болит?
Она плохо меня слушает, сосредоточенно разглядывает людей вокруг.
– Взять тебе такси?
Нет, такси ей не нужно. Она садится на автобус – на первый подошедший автобус.
Я шагаю к клинике. И думаю при этом исключительно о себе. Обойтись с нею так сухо мне было нетрудно. Но сейчас, пока я оперирую больных, пока копаюсь в чьей-то брюшине, разговор с нею тяготеет надо мной как начало больших неприятностей. Я уже вижу, как она стучится в дверь моего дома – под видом торгового агента или одной из тех непонятных фигур, которые болтаются по кондоминиумам, ускользая от бдительных взоров портье. У нее угрюмый взгляд, она нажимает на кнопку звонка и дрожит, но потом глаза ее оживляются – она видит Эльзу и просит ее впустить. Эльза заспанна, на ее плечи накинут любимый ночной халат из шелка, голое и теплое тело закутано в тонкий шифон. Рядом с Эльзой Италия такая маленькая, ручьи пота текут у нее из подмышек, она вспотела в автобусе, она перед этим всю ночь потела, крутясь на своей койке. Она смотрит на наш дом, на книги, на фотографии, на тугие груди Эльзы, все еще темные от солнца. Думает о двух своих пустых луковицах, свисающих ей на ребра, и о сердце, которое бьется там, ниже. На ней смешная юбка с поясом из эластика, постоянно соскальзывающим на бедра. Эльза ей улыбается. Она ведь у нас солидарна со всеми созданиями своего пола, даже с самыми простенькими, она у нас женщина эмансипированная, снисходительность представляется ей непременным долгом. Италия не такая, у нее ребенок во чреве, под этой юбкой, купленной на базарной распродаже, и ей не с чего быть снисходительной. Вот Эльза оборачивается: «Ну, детка, так что тебе нужно?» (девушек простого сословия она обычно величает на «ты»). Италия плохо себя чувствует, у нее головокружение, она не выспалась, она не успела поесть. «Ничего», – говорит она и идет обратно к двери. Потом взгляд ее падает на белый конверт у входной двери – из клиники только что прислали распечатку эхограммы…
Между первой и второй операцией я успеваю позвонить Эльзе.
– Как ты там?
– У меня все великолепно.